Атаман и глазом не повел, его не смутила жесткая речь Ивашки. Наоборот, он вздохнул сейчас с явным облегчением. Он был готов к этому трудному разговору, но только не решался его начать. Ответил Родион не сразу: обдумывал хорошенько, что сказать.
— На пищали клейма нету-ка. Вот и гадай, чья она. Мунгату ж и его Хызанче какая вера, коли они ни в чем не прямят государю, из-под Красного Яра к киргизам подались. Так бы я молвил и тебе, и воеводе. Мне ведь иное говорить не подобает: знаешь, поди, что полагается за такой торг. Но тебе, Ивашко, откроюсь: поменял ту пищаль на десяток соболей. И греха в той мене не вижу. Не у нас пищаль купят люди киргизские, так у тех же джунгар, да по малой цене супротив нашего.
— Из наших пищалей да по городу и стрелять будут? — повысив голос, сурово спросил Ивашко.
— Оно так, — немного подумав, спокойно ответил Родион. — Да ведь и Красный Яр не Москва, где царское слово блюдется нерушимо. Вон царев указ на острожное ставление пришел. А ведь опять мы острога не срубим.
Верещага понимающе хмыкнул, по-дружески подмигнул Родиону.
— Само собой, ватаман.
— Един Бог без греха, — сказал Родион, положив тяжелую руку на Ивашкино плечо.
Ивашко убрал его руку и отстранился:
— Нельзя покрывать измену. Выдам я тебя воеводе, Родион Иванович, коли уж услышал про дела твои воровские.
— Выдавай, залихват, молить тебя не стану, сроду никого не молил, кроме Бога, — норов мой тому супротивник. А убить тебя убью, — круто взметнув бровь, проговорил Родион с холодной решимостью. И понял Ивашко: атаман не просто пугает, он убьет, ему терять нечего. Но не дрогнул Ивашко — ответил атаману так же смело:
— Не боюсь тебя.
— Бес ты. Пошто ж на Москве не помер, в эку даль ехал! — и к Верещаге: — Да неужто он глупый?
Наступило тягостное молчание, которое первым нарушил Родион, сердце у него было хоть и крутое, но отходчивое.
— Упрям. Дай срок — привезу ту пищаль в город, тебе подарю: все одно Мунгат не шлет соболишек.
— Нельзя воеводе наушничать на ватамана, — тихо, но твердо сказал Верещага.
— Мне пищаль не в корысть! — отмахнувшись от него, как от назойливой мухи, выкрикнул Ивашко.
— Чего ж тебе надобно? — вскочил атаман, закипая. — Чертов ты киргиз! Может, пулю хочешь? — и рванул пистоль из-за пояса.
Ивашко — рукою за свой пистоль. Постояли друг против друга свирепые, словно разъяренные быки. И Родион не выдержал — вдруг рассмеялся:
— Дурачок ты! Да сказывай уж все воеводе. Может, полегче станет, ежели меня на козла кинут али того хуже — на плаху.
Ивашко с чувством неимоверной усталости во всем теле бросил пистоль на лавку, словно он жег ему руку. Родион сердито сплюнул и выскочил за дверь.
— Дите малое пожалей, каково ему, сиротинушке, будет, — сказал Верещага.
— Неизвестно то, дедка, кто кого.
— Я тебе не заступник перед ватаманом. Мирись с ним, не заводи ссоры — бит насмерть будешь, — строго предупредил дед.
Окрест, сколько охватит взгляд, открытая ветрам безмолвная степь, ровная, что столешница. Лишь за Чулым-рекою взбугрилась земля, будто грозные каменные волны прокатились здесь и застыли навек.
Со степной стороны к полноводному Чулыму прибилась скромная, молчаливая речка Сереж. Начиная свой путь в беспокойных камышах Белого озера, она долго шарится по жирным черноземам, подмывая дернистые берега, пока не сливается с алмазной водой горных Июсов. В угожем месте встречи Сережа с Чулымом воевода Яков Тухачевский поставил Ачинский острог, а было то в 1641 году. Стоял острог над водой на высоком угоре, издалека были видны нацеленные в небо рубленные из лиственницы его сторожевые башенки — неусыпно и достойно нес он свою трудную службу на немирном Киргизском порубежье, как щитом прикрывая собой сибирские города Красноярск и Томск.
Под самым острогом, на низких луговинах и в перелесках инородческих юрт не было. Рассчитывать, что Табун заедет к кому-то из ясачных, и там устроить ему засаду, чтобы тихо взять его ночью, не приходилось. Казаки караулили князца на виду у Ачинска в открытой бурям голой степи. Прочитав грамотку Михайлы Скрябина, ачинский атаман велел своим людям рассыпаться дозорами по рваному берегу Чулыма и по степным балкам — там, где скорее всего должен был проехать Табун.
Красноярские казаки затаились в колючих от изморози черемуховых кустах. Чтобы не замерзнуть, Бабук в затишье разгреб снег и развел костерок, пламя блекло запрыгало по сухим веткам, обдавая теплом и приятным, пахучим дымом. Нерасседланные, копытя снег, паслись в овражках кони.
— Зачем сердить царя-бачку? — млея от бьющего в лицо жара, искренне недоумевал Бабук. — Русский дает бачке хлеб, деньги дает, а киргиз ничего не дает, ясачных побивает. Почему так?
— Не хотят киргизы жить с нами в дружбе, — понимающе сказал Артюшко. — И ясачных в свою землю насильно уводят, чтоб брать с них соболями да скотом.
— Царь-бачка ясачным обиды не чинит, — раскуривая трубку, продолжал падкий на расспросы Бабук. — Зачем, однако, Табун не любит русских?
— А ты-то любишь?
— Мал-мало. Царь-бачка на службу брал, жалованье давал.
— Ну а ежели жалованье отберет? Худым станет?