В самом остроге с утра глухо и пусто было — нигде ни души. Одни стрельцы с побелевшими на морозе бердышами, во весь рот позевывая от навалившейся на них скуки, сторожили съезжую избу, да, проводив последних богомольцев с заутрени, соборный поп Димитрий позвякивал железом — вешал замок на церковь, чтоб никто спьяна не вломился в храм Божий и не осквернил матерщинным словом и действом святое место.
Послы же все еще были дома. Степанко у порога горницы развязывал попахивающие дегтем и конским потом переметные сумы, доставал из них завернутый в тряпицы заплесневелый табак, доставал осторожно, чтоб не рассыпать бисер в мешочках, и ругался без удержу. Зря провозил товар. С кем поведешь в степи торг, когда битых два месяца безвыходно просидели в одной юрте? Того же Ивашки приходилось ему опасаться: учен и смекалист киргиз, все указы царские ему известны, не ровен час — шепнет про запретный торг воеводе, не рад будешь и соболям.
Феклуша захлопотала у печи, наскоро собирая мужу обед, раскудахталась:
— Худо без тебя, Степанушко. Одна-одинешенька маялась.
Степанко оторвался от дела, недоверчиво повел бровью:
— А он? Куземко?
— Куземку загнал воевода в бор, все там лес рубили для острожного ставлення.
— А новокрещен?
— Сено возил с покосов, чтоб монголам на сожженье не оставлять.
— Острогу-ка что воевода поставил?
— Ни сажени. Бревнами укатали весь берег Качи, а строить не строили.
— Растащат теперь бревна. Как есть растащат, — вслух подумал Степанко, проходя под иконы за стол.
Феклуша жарко истопила баню, из неплотно прикрытой двери валил пар. Сняла с повети свежий березовый веник, нашла мужу на смену исподники и рубаху.
Уж и парился Степанко с дороги, нещадно нахлестывал себя жгучим веником по спине, по бокам. Похлещет да на каленые камни плеснет ковш воды, на камнях зашипит, облаком пыхнет, и Степанко снова лезет на скользкий полок. Когда ж от жары обмирало сердце и перехватывало дух, то, отбросив веник и корытце с водой, стрелою вылетал из бани и, как пес, поскуливая, голышом катался по снегу.
А потом, пунцовый и потный, крякая, пил можжевеловое вино и хлебал редьку с ледяным квасом, то и дело обтираясь кончиком петухами расшитого рушника. Хотел послать за Куземкой — праздник все-таки, одному гулять и грешно, и скучно, — да едва заикнулся, как Феклуша, пригорюнясь, сказала:
— В Ачинский город послан. На Чалке уехал.
— На каком Чалке?
— На нашем. Атаман ему, Родионко Кольцов, так приказал.
— А кто он мне есть, атаман? Я сам в детях боярских значусь! — загордился Степанко. — Мало что работника от двора оторвали, да еще и коня с ним.
— Коня-то и жалко, Степанушко.
— Ведаю, кого тебе жальчее. Чего уж там!
Может, и дольше ворчал бы хозяин, но в окно заскреблись, забарабанили шумливые казачата, колядовавшие по городу. Просиявшая Феклуша со смехом впустила их во двор и тут же цепочкой провела всю ватажку в избу. Казачата были как на подбор — годков по десяти, в сползших на глаза отцовских шапках, в обтрепанных по подолу полушубках. Один из них, чуть побойчее, подставил хозяйке холщовый мешок, наполовину заполненный вкусными подарками, и орава заскоморошничала, запела тонкими, заливистыми голосами:
— Эк вы, разбойнички! — задорно подмигнул им вмиг повеселевший Степанко. — Ты, Феклуша, дай парнишкам мягкого хлебца-ярушничка да калины.
Хлебосольная, любившая детей Феклуша забегала по избе, захлопотала. Она щедро угостила казачат пахучими грибными пирожками. Но сладкой калины она в тот день не парила, а за смородиной нужно было лезть в подполье. Тогда Феклуша порылась в шкафчике и достала ребятам изрядный кусок сахара. Глазенки у казачат округлились и засверкали от этого недоступного им лакомства.
Проводив довольных угощением парнишек, Феклуша принесла из сеней сельницу и принялась сеять муку, заводить тесто на завтра. Степанко подкрался сзади и ухватил ее за крутые бедра:
— Сходи-ко, женка, к Родиону Кольцову, пусть поторопится прийти, дело к нему есть неотложное.
— А то бы завтра уж? — выскользнула из мужевых объятий Феклуша.
— Как бы не поздно было.
Степанко вспомнил разговор с Ивашкой в Мунгатовом улусе. Киргиз — уж и дикий он — закипятился тогда, рассвирепел, и нет на него никакой надежды, что не вылепит прямо в лицо воеводе про ту пищаль Родионову. Надо, чтоб Родион сам перетолковал с Ивашкой.
Долго поджидал Степанко свою женку, полкувшина вина выпил. И когда она вошла в горницу сказать ему, что Родиона дома нет, что его и не сыщешь на праздник, говорить-то уже было некому: Степанко похрапывал на лавке у оловянного ковша с квасом.