Когда меня арестовали, я им сразу сказал: ребята, ваш закон неконституционен, он незаконен, поэтому с вами разговаривать не буду. Через день я им написал заявление: в связи с тем, что мой арест противозаконен, нарушает то-то и то-то, отказываюсь с вами разговаривать. Меня спрашивают: «Как ваше имя, отчество?» Я говорю: «Вы не знали, кого арестовывали? Что я буду с вами разговаривать? Если не знали, то скажите вы, кого вы арестовали!» В общем, не отвечал ни на какие вопросы. Пошли вы! Единственное, в чем я участвовал, – опознание, очная ставка. Мне нужно было это! Когда я встречался на очной ставке, скажем, мой техник, просто гениальный человек, фактически создатель библиотеки, он все фотографировал, копировал, сдавая кровь, – Валерий Резак – он попал в очень тяжелую жизненную ситуацию в этот момент, и какие-то показания по поводу того, что нашли, обнаружили у него в доме, он дал. Ну, этого было достаточно, чтобы мне инкриминировать. Но когда мы с ним встретились, он начал переформулировать, так сказать, свои показания, фактически отказываясь от них. А его жена на опознании вообще повела себя очень странно. Да, она меня опознала, но она опознала, потому что рядом со мной были толстые, а я – худенький, вот и все доказательства. И я тут начал излагать, что у вас неправильно проведено опознание, то-се, пятое-десятое, и это тоже все рушится. И так я трижды в чем-то участвовал, и это все у них рушилось. А показаний не давал.
В какой-то момент они сломались и не стали брать у меня показания. Ну, странное поведение у человека, надо отправить на психиатрическую экспертизу. На психиатрической экспертизе мне повезло: я уже говорил, в моем кругу было много психологов, и отец одного из них, Бориса Херсонского, был известный профессор медицинского института, который знал всю эту братию. И приблизительно за год до этого, когда учительницу литературы Анну Голумбиевскую пытались лишить работы за то, что она рассказывала школьникам об «Одном дне Ивана Денисовича», ее намеревались отправить на экспертизу. Экспертиза была незаконная, естественно, но Аню познакомили со мной, и мы начали вырабатывать стратегию поведения, что мы можем сделать для того, чтобы предотвратить худшее развитие событий. И, в частности, мы должны были выяснить, кто будет проводить экспертизу. И поэтому, когда я попал год или полтора спустя на эту экспертизу, я уже знал всех, с кем имел дело.
Кроме того, мне здорово повезло – председатель комиссии Джон Иосифович Джункин попал в зону моего внимания еще по другой линии. Уехавший сионист Исай Авербух оставил какие-то бумаги. Ну кому вы идете сдавать бумаги уехавшего человека? Конечно, мне! Принесли мне эти бумаги, какой-то самиздат я отдал в библиотеку и наткнулся на стихи. Он был поэтом. Стихи, конечно, несколько графоманские, я сам такие умею писать, но один из них Джону Иосифовичу Джункину был посвящен, и он там описывал какие-то свои переживания, из которых было понятно, что симпатии Джона Иосифовича Джункина к сионистам наличествуют. И во время этой экспертизы я должен был оказать давление на него.
Понятно, что разговаривать с [Аллой] Кравцовой, заведующей отделением, бесполезно – ее надо посылать, с этим все понятно. Как разговаривать с моим врачом [Верой] Ляминой, тоже было понятно, небольшого ума тетка. Но Джон Иосифович Джункин – это уже очень интересно!
И вот уже во время заседания комиссия представляет документы, что он – то есть я – псих. Ну, доказательства какие? Его любимый автор – Булгаков, значит, он шизофреник. Почему шизофреник? Ну, потому что Булгаков – шизофреник, а шизофреники друг друга хорошо понимают