
Станислав Белковский – один из самых известных политических аналитиков и публицистов постсоветского мира. В первом десятилетии XXI века он прославился как политтехнолог. Ему приписывали самые разные большие и весьма неоднозначные проекты – от дела ЮКОСа до «цветных» революций. В 2010-е гг. Белковский занял нишу околополитического шоумена, запомнившись сотрудничеством с телеканалом «Дождь», радиостанцией «Эхо Москвы», газетой «МК» и другими СМИ. А на новом жизненном этапе он решил сместиться в мир художественной литературы. Теперь он писатель.Но опять же главный предмет его литературного интереса – мифы и загадки нашей большой политики, современной и бывшей. «Зюльт» пытается раскопать сразу несколько исторических тайн. Это и последний роман генсека ЦК КПСС Леонида Брежнева. И секретная подоплека рокового советского вторжения в Афганистан в 1979 году. И семейно-политическая жизнь легендарного академика Андрея Сахарова. И еще что-то, о чем не всегда принято говорить вслух.
Станислав Александрович Белковский
Зюльт
Издательство выражает благодарность литературному агенту Анне Сухобок.
Все права защищены.
Ни одна часть данного издания не может быть воспроизведена или использована в какой-либо форме, включая электронную, фотокопирование, магнитную запись или какие-либо иные способы хранения и воспроизведения информации, без предварительного письменного разрешения правообладателя.
© С. Белковский, текст
© ООО «Издательство АСТ»
Зюльт
Восемь и семь десятых
– У нас сегодня сколько?
– Тридцать девять и восемь, Леонид Ильич.
– А у них?
– Сорок восемь и пять.
Почему не «Леонид Ильич»? Черт их всех не разберет.
– Значит, мы на десять процентов отстаем?
– Ну зачем на десять?…
«Зачем» – это я тебя хотел спросить. И «почему» – тоже хотел.
– На восемь целых семь десятых.
– А было три с половиной?
– Было три целых пять десятых, Леонид Ильич.
Вот. Теперь есть.
Брежнев еще мог бы напомнить Суслову, что с самого начала было три с половиной в нашу пользу. Но не стал. Зачем напрягать чувака? Он и так весь выглядит, будто на нем картошку чистили.
Привязалось же это слово – «чувак». Молодежь теперь так говорит. Внук, Андрюшка. Или сын. Нет, сын уже не молодежь. Он так говорить не может. Как это – чтобы у семидесятитрехлетнего старика сын был молодежь. Так разве бывает? У семидесятитрехлетнего старика. Семьдесят три. Не так уж много, если задуматься. Какой-то еврейский царь – или пророк, бес их там всех знает – до ста двадцати правил, пока мертвым в бассейне не нашли. Это Никодим рассказывал. А Никодиму-то сколько было, когда умер? Сорок девять. То-то же.
Нет. Даже сорок восемь. До сорока девяти не дотянул немного. Он-то октябрьский. А умер в сентябре. В начале. Еще когда дождь такой крупный бился о кремлевское стекло.
А говорят, у Брежнева памяти нет.
Семьдесят три.
Витя передала. Чазов лепит, что на самом-то деле организм у меня на семьдесят восемь. Минимум. Дряхлый такой. Укатали сивку крутые горки. А зачем передала? Бабы-дуры. С тех пор об этом и думаю. А чего думать-то, если разобраться. Семьдесят восемь минус семьдесят три равняется пяти. Пять лет разницы всего. По сравнению-то со ста двадцатью и смертью в бассейне. Приходят в бассейн в «Завидово», а там – охрана недосмотрела, кирдык.
А еще лучше в бассейне «Москва». Принять с утра рюмочку. Зубровки какой хорошей или наливки. Поехать встретиться с народом. Народ наш советский стариков любит. Уважает, по крайней мере. А стодвадцатилетних-то и подавно. Таких-то стариков никто нигде живыми не видел. Говорят, в горах. В Грузии. Или на Памире. Пик Коммунизма – это на Памире? Вот где-то там. От горного воздуха живут и живут, и ничего им не делается. Никакой Чазов не нужен. Пять лет туда, пять лет сюда – как послеобеденный сон. Хотя врач какой-то мне после войны говорил, что после обеда сон серебряный, а до обеда – золотой. И врач-то был из дворянского рода. Как-то на букву Б. Отчего его не расстреляли, сам не понимаю. Не упоминаю сам.
Но чтобы в центре Москвы и не спустившись с Коммунизма, а прямо прибывши на машине из близлежащей Московской области – такого-то никто не видел. И тогда пойти в бассейн. Передозировка хлорки – и умереть.
И сразу вой-то какой начнется! Мол, кого потеряли-то, чуваки! Тьфу, черт, опять это слово дурацкое. Я-то матом не ругаюсь. А то бы сказал, как есть. Ну почти не ругаюсь. Про себя не ругаюсь. Про себя-то чего ругаться? Ругаться надо громко, чтобы смысл был, и дело становилось. А так просто, как базарный извозчик в такой грузный день…
День и впрямь был грузный. Вроде и холодно, да и как-то не свежо. И кондиционер не включишь, и окно не откроешь. Это они не продумали. Чазов вообще не думает. Зачем Вите говорить, что я дряхлый на семьдесят восемь? Ну зачем? Сегодня семьдесят восемь, а завтра… Бух в котел – и там сварился. Иосиф Виссарионович этого Чазова бы… Нет, уже привыкли. Уже серафиновым спиртом не вытравишь.
Они лучше решили бы, кто некролог писать будет. А то обычного говна сладкого своего нальют: видный деятель коммунистического и рабочего, верный сын чего-то там. А чего я верный сын? Я своих родителей так себе сын. Хотя они-то нынче там радуются. Что не спился их Ленька, и пресс кузнечный ему в цеху ногу не раздавил. А стал их Ленька большим начальником над половиной мира. Ей-ей, не шучу. И если в Берлине Леньку поминают, в Пхеньяне аукается. Полмира. Шутка ли! И слова какие знаю теперь – Пхеньян.