– Контингент был смешанный. Это тюрьма для так называемых особо опасных преступников. Старая Окружная тюрьма, к которой, когда тесно стало на Гороховой, за год, как в сказке, пристроили Большой дом. У Ахматовой есть стихотворение «Предыстория»: «…темнеет жесткий и прямой Литейный, / еще не опозоренный модерном…» – «модерн» сей и есть Большой дом. А в этой тюрьме кто только не побывал – от Ленина до Гумилева и обэриутов, да и множество моих старших знакомых и молодых друзей. Кого я там видел? Только тех, с кем сидел в камере, – одиночного заключения там нет, а подсаживают главным образом стукачей. Правда, был бывший летчик, очень симпатичный человек, его попросили что-то перевезти, а это оказалось чем-то не тем. Были какие-то «честные контрабандисты»; был матерый уголовник, весь в татуировках, не знаю, как он туда попал. С ним я просидел недолго – его ко мне в камеру посадили, конечно, для острастки, а мы, наоборот, чудно ладили, он мне на прощанье, когда меня переводили в другую камеру, подарил две головки чеснока. Вообще классический тип уголовника – это немножко другой подвид homo sapiens, может быть, с бóльшим количеством неандертальских генов. Уголовников я потом встречал только по пути в зону. По сравнению со сталинскими временами их отношение к политическим совершенно изменилось – они стали к ним относиться с уважением, как к защитникам в том числе и их прав. Однажды на прогулке по крохотному треугольному дворику я услышал, как кто-то кричит из окна: «Цирик – козел. Привет политикам!». Если в сталинских лагерях уголовники использовались как орудие против политических заключенных, то теперь, наоборот, тех и других строго разделяли, чтобы «политики», не дай бог, не распропагандировали урок – социальных попутчиков.
– Были ли там одновременно с вами те, кого мы называем диссидентами?
– Кажется, нет, но люди там не пересекались, раньше даже на допрос водили, стуча какими-то погремушками, чтобы два конвоя не встретились. Вообще тюрьма стояла почти пустая. Люди были в основном случайные.
– Ваше дело вели сотрудники ленинградского КГБ, многих из которых мы знали потом по перестроечной и постперестроечной активности.
– Первым моим следователем был [Виктор] Черкесов. Помню, как он орал: «Я, как чекист и коммунист…» Тогда это был молодой и рьяный карьерист, абсолютный циник. Вот и все, что можно о нем сказать. В общем, так как мы больше орали друг на друга, меня потом отдали якобы «мягкому» следователю – Владимиру Васильевичу Егорову, он сейчас в Смольном сидит. Ну, там же всегда – злой следователь и добрый следователь, а на самом деле такой же. В ответ на его первую фразу – «Ну что, Михаил Борисович, будем доводить до суда?» (у них почему-то всегда плохо с прямым дополнением) – я расхохотался. Потом в надежде установить отношения он предложил при мне позвонить моим родителям – при условии, что я не буду подавать голос. Для меня, конечно, важно было убедиться, что они здоровы, и я услышал в трубке голос моей мамы. А когда, завершив звонок, он заявил: «Вот видите, Михаил Борисович, я ваш раб» – я ему ответил: «Вы раб КПСС». Это слова, которые татуировали на лбу самые отпетые уголовники («беспредел», «отрицаловка»; татуировку сдирали вместе с кожей – они делали новую).
Девять месяцев шла эта тянучка ни о чем. Как я уже сказал, они хотели, во-первых, раскаяния, а во-вторых, информации о том, кому я давал книги. После освобождения я начал было писать воспоминания, которые озаглавил по-латыни: Neminem nominavi – «Я никого не назвал». Вот за это могу поручиться. Даже прокурор Катукова на суде сказала, что я не дал следствию никаких сведений ни о ком, а Егоров прозвал меня стойким оловянным солдатиком. К несчастью, они арестовали меня в Москве вместе с моими телефонными книжками и за неимением иных дел стали вызывать и допрашивать всех моих знакомых по алфавиту, вызвали полторы сотни человек и всем говорили, что назвал их я. Суд и срок все поставили на свое место, лишь одна дура до сих пор верит им, а не мне или очевидности.
– А ваше нежелание с ними сотрудничать их бесило, да?
– Абсолютно!
– А сама суть вашего процесса, дикость обвинения – при том, что тексты, которые вы распространяли, в основном были литературные, стихи или проза, – это их не смущало? Вы же не закладывали бомбы, не организовывали независимых профсоюзов, не призывали к забастовкам…