Бормоча: «Мередит? Мередит?» — он пошел советоваться с другим стариком.
Обсудив вопрос досконально, они пришли к выводу, что поблизости нет никого с такой фамилией.
— Как? — ахнула я. — Мередит, великий английский писатель! Вы должны его знать. Он же здесь живет, в Доркинге.
Но на это кучера только угрюмо молчали, покачивали головами да смотрели на меня как-то жалостливо, словно на помешанную. И тут появился еще один кучер, с самой дальней коляски.
— Мередит? Как же, знаю такого, на Бокс-Хилле живет, — заявил он.
Выяснилось, что до Бокс-Хилла добрых три мили. Мой старик взобрался на высокие козлы, хлестнул свою ленивую лошадь, и мы с грохотом потащились по булыжной мостовой унылого, чопорного городка, который выглядел так, словно знать не знал никакого Джорджа Мередита.
Но дорога, выведя нас за город, начала лениво петлять меж зеленых лугов и покатых холмов, а потом потянулась мимо придорожного трактира над ручьем, журчавшим в тени деревьев. День стоял чудесный, полный тепла и солнца, боярышник был в цвету, среди травы золотились одуванчики.
Интересно, что сказали бы домашние, если б могли видеть меня, торжественно восседающую рядом со старичком кучером в этой потешной древней колымаге, запряженной откормленной белой лошадью. Разумеется, мне надлежало явиться на белой лошади, а как же иначе: ведь дело происходило в сельской Англии, и Мередит был первым по-настоящему знаменитым писателем, которого мне посчастливилось «увидеть воочию». Я была настолько взволнована и возбуждена, что ни о чем другом не могла и думать.
Мередит представлялся мне одним из классиков английской литературы, и то, что он жив, что с ним можно увидеться, поговорить, казалось чем-то вроде чуда. Если бы тогда я вдруг увидела Шелли, птироко шагающего по дороге, или растянувшегося на траве Китса с глазами, устремленными в небо, думаю, я бы нисколько не удивилась.
День выдался жаркий, я была в светлом платье и большой соломенной шляпе. Меня стало беспокоить, достаточно ли я элегантно одета для такого визита. И что я скажу ему? Что я, быть может, самая юная, незаметная из тех, кто изучает великое ремесло, явилась, дабы свидетельствовать свое уважение высшему жрецу литературы? Нет, это слишком уж нелепо и высокопарно. Я мысленно сочинила одну за другой несколько речей, но ни одна не показалась мне подходящей!
Что лучше — поклон или реверанс? Не сделаюсь ли я от страха такой бестолковой, что буду смущать мистера Мередита своей неловкостью? Сумею ли передать ему хотя бы частицу переполнявшего меня робкого благоговения и восторга? Не будет ли он возмущен этим вторжением юной особы из далекой Австралии и не станет ли втайне проклинать мистера Дикина за его письмо? Или, может, меня выручат мамины наставления насчет природной грации и самообладания?
Экипаж подъехал к подножию широкого холма. Впереди, за частоколом, стоял красный кирпичный дом провинциального вида с унылым фасадом, перед ним были посыпанные гравием дорожки и круглые клумбы. С боков к дому подступали сосны. Я заплатила вознице, прошла в ворота, остановилась у порога и взялась за дверной молоток.
Дверь отворилась; пожилая женщина провела меня в комнату, которая после яркого солнечного дня показалась мне темной. Неяркий огонь горел в камине, и, подобно Карлейлю на уистлеровском портрете, перед камином в кресле сидел старик с накинутым на колени пледом.
Для меня так и осталось загадкой, что произошло в тот миг, когда я стояла на пороге комнаты. Казалось, взгляд Мередита обладал странной способностью передавать мысли на расстоянии. Едва глаза его встретились с моими, я мгновенно ощутила и могучее обаяние его личности, и его одиночество и жизненную трагедию. Все это так стремительно обрушилось на меня, что я позабыла о своей робости и смущении. Мы словно узнали друг друга.
Помню, он извинялся, что не может подняться мне навстречу, а я быстро подошла к нему, и мы начали говорить точно двое друзей, встретившихся после долгой разлуки.
— Вот видите, — говорил Мередит, — я заточен в этом старом теле, хотя дух мой молод, как прежде. Прав был Карлейль. Он часто повторял, что человек не должен жить дольше своего здоровья.
Горячая волна сочувствия, нахлынув, не оставила камня на камне от моего сентиментального благоговения и восторга. Мередит говорил так же, как писал, с тем же щедрым блеском ума и ироничностью, и все же годы превратили его в калеку — очевидно, это был частичный паралич; речи его поразили меня своей горечью и отчаянием.
Вероятно, почувствовав это и желая меня расшевелить, Мередит спросил о моей работе.
Я назвала рассказы, несколько очерков из жизни глухих уголков Австралии и газетные статьи, но при этом сказала, что пока не сделала ничего стоящего и недовольна тем, как я пишу, — по-моему, слишком скованно и неровно и очень много правлю и переписываю наново.
— От этого надо избавиться, — сказал он. — Надо преодолеть то, что вам мешает.
Я сказала, что очень люблю его поэзию и «Повесть о Хлое».