Пожалуй, вначале, как мне кажется — но здесь память может меня и подвести, — вначале была сцена, которая показалась мне очень странной, поскольку была мне совершенно непонятной, и в которой принял участие весь наш семейный клан. Я предполагаю, что отец придерживался довольно устаревших взглядов и заботился прежде всего о том, чтобы выглядеть пристойно в глазах общественного мнения; он опасался, как бы семейные неурядицы не наделали шуму и не повредили его карьере… Когда я думаю об этом теперь, все это представляется мне похожим на семейные традиции латинян, где неверная, а значит, виновная жена покрывает бесчестьем весь свой род, и ее проступок требует наказания и отмщения. К счастью, мы были не на Корсике и не в Сицилии, а в чем могла провиниться моя мать, если она и в самом деле провинилась, я не имел ни малейшего понятия. Впрочем, эта сцена, надо полагать, имела место еще до моего последнего воспаления легких. Она происходила у бабушек, когда физические и умственные способности крестного были еще в порядке. После паралича, который его вскоре разобьет, он будет при каждом противоречии и помехе разражаться рыданиями. А сейчас он еще здоров и сурово отчитывает сестру на основании жалоб, с которыми отец, как я полагаю, обратился к их семье, — неистребимая привычка выносить сор из избы, которая всегда страшно меня удручает.

Так я впервые увидел, как мою мать обвиняют прилюдно, и увидел, хотя в это трудно поверить, как она, всегда такая воинственная и колючая, на этот раз дрогнула, охваченная стыдом перед единодушием своих обвинителей, перед этим единым фронтом добродетели, осудившим ее! Вы ведь знаете моих бабушек и их непримиримость в вопросах морали, и я думаю, что мой дядя тоже им в этом не уступал. В семье латинян брат отвечает за поведение сестры и ревниво следит за ней до замужества. Но в чем же она провинилась, какой совершила проступок? И о чем шла в конце концов речь? Повторяю, это мне неизвестно. Все эти люди словно изъясняются передо мной на каком–то иностранном языке. Я лишь вижу, что мама уже не защищается, она горько плачет, она страдает, она одинока, она отвержена, а люди вокруг суетятся, причитают, кричат, побивают ее камнями обидных слов. И мое поведение было тогда не менее странным, чем вся эта сцена.

Мне и сейчас непонятно, почему я так себя вел…

Поначалу ошарашенный и оглушенный всей этой суматохой, которая была столь непривычной для квартиры на улице Клод—Бернар, ибо бабушки уже немного постарели и праздная жизнь в новом жилище заметно ослабила их энергию, я вскоре почувствовал, что меня захватывает общее возбуждение, но вместо того, чтобы пожалеть маму, как должно было мне подсказать мое сердце, вместо того, чтобы, согласно евангельским законам, принять сторону обиженного, униженного, слабого, я поступил по–другому. Выждав некоторое время и тщетно пытаясь постичь смысл происходящего, я подло примкнул к стану поборников нравственности. Быть может, меня заразила сама атмосфера этого сборища, как бывает порою в толпе, которая вдруг подчиняет человека своей воле и заставляет его слепо кидаться вместе со всеми на жертву, чтобы ее растоптать… Но это всего лишь предположение. Во всяком случае, я вдруг тоже начал кричать и стал медленно подходить к маме, а она сидела, подперев рукой голову, и плакала. Когда мама плачет, она выглядит особенно трогательно, ее милое круглое лицо морщится, слезы текут ручьями, прямо потоки слез, а тело застывает в неподвижности, и на нее больно смотреть. Я принялся тыкать ей пальцем в плечо и глупо кричать: «Да, это все ты, ты, ты!», и в приступе гнева я даже ее толкнул, как делают дети, собираясь подраться. Ее полные слез глаза посмотрели на меня с удивлением и невыразимой печалью, и это удержало меня от дальнейших действий, я сам испугался своего поступка и, боясь, как и она, расплакаться, начал отвратительно кривляться, а мама смотрела на меня и шептала: «Что ты, мой маленький…» — после чего я убежал в глубину квартиры, и никто не подумал меня искать…

Перейти на страницу:

Похожие книги