Я впервые переступаю порог заведения, пользующегося дурной славой, и впечатление, которое оно на меня произвело, вряд ли понравилось бы бабушке, имей я время в этом признаться. Сверкающая никелем стойка, яркое освещение, выставка пестрых бутылок, мраморные столики, сложный запах табака, вина и опилок — все восхищает меня, и еще больше — задняя комната, где мужчины в жилетах производят сложнейшие карамболи на зеленом сукне стоящего в центре бильярда. Я вполне понимаю своего дедушку, я преисполняюсь к нему таким почтительным восхищением, какого он вряд ли когда–либо удостаивался и про которое он так и не узнает за то недолгое время, что ему остается прожить. Плотное кольцо зрителей вокруг игроков мешает нам подойти к дедушке и дать ему знать о нашем прибытии, но все же мне удается разглядеть несколько его ударов, и я от души аплодирую его мастерству. Но бабушку красота этого зрелища совершенно не трогает. Щеки у нее пылают — наверно, от жары в кафе, — она сухо просит зрителей расступиться, пробивает заслон жилетов и внезапно величественной статуей, олицетворением оскорбленного долга, возникает перед супругом, который за минуту до этого чувствовал себя таким счастливым. От удивления он так широко открывает рот, что туда свободно может войти бильярдный шар, но тут же молча захлопывает его, сознавая с тоской, что от судьбы не уйдешь.
Не обращая внимания на цветы, которые преступник пытается ей вручить, бабушка бросает ему в лицо горькие истины о его нравственном падении и погибели. Он знает, что это справедливо, и не снисходит до возражений. Под взглядами окружающих чемпион кладет кий, молча надевает пиджак и пальто и опять превращается в толстого, страдающего одышкой, ничтожного человека, только зря занимающего место в швейцарской. Ему трудно за нами поспевать.
— Клара, не беги так быстро! — молит он, но Клара только ускоряет шаг…
Несколько недель спустя мой неисправимый дед опять исчезает, на сей раз уже не в кафе, а гораздо дальше, дальше даже, чем площадь Валь–де–Грас и даже чем рынок, расположенный на бульваре Пор—Руайяль, являющемся южной границей наших прогулок. Дед пребывает в больнице Кошен. Мы регулярно его навещаем, и теперь уже наш черед приносить ему апельсины, которые, наверно, считались в то время редкими фруктами, поскольку соперничали с цветами. Он не швырял их нам в лицо, а принимал с признательностью; я так и вижу, как он лежит в общей палате и улыбается нам в свои совсем уже седые усы и на грубом одеяле шевелятся его руки со вздутыми, почти черными венами. Казалось, он был доволен своей судьбой.
Доволен настолько, что больше уже не вернулся в швейцарскую, и этот его окончательный уход не образовал в швейцарской никакой пустоты; мне стыдно признаться, но я горевал даже меньше, чем при гибели котенка, а тем, более кролика. Правда, в данном случае я не был ни в чем виноват, к тому же из–за частых дедушкиных отлучек смерть человека, наверно, уподобилась в моей голове самому длительному отсутствию. Что это отсутствие не похоже на все предыдущие, я понял только тогда, когда из больницы пришло письмо со служебным штемпелем, прочитав которое бабушка в последний раз возмущенно воскликнула:
— Вот–те раз, он умер!
Но эта последняя его выходка вызвала у нее потоки слез, а следом за нею расплакалась и Люсиль. Я понял, что сейчас бабушка плачет совсем не теми слезами, какие она всякий день проливала по любому пустяковому поводу. Теперь это были слезы искренней скорби по никчемному мужу, словно долгие годы совместной жизни выработали какой–то эквивалент или иллюзию любви, не знаю, попробуй тут пойми!
Помню, что меня никак не затронуло общее горе, я с прискорбным равнодушием строил карточные домики, и меня буквально силой заставили прекратить игру, которая так плохо сочеталась со слезами и скорбью.
А ведь я любил дедушку, я и сейчас, случается, думаю о нем, как и тогда о нем думал, и он предстает передо мной то в тайном ореоле своих бильярдных побед, то сгибающимся под градом летящих в него цветов и апельсинов. Вполне возможно, что я считал себя исполнившим свой долг по отношению к дедушке, поскольку думал о нем; мысль ведь тоже одна из форм бытия, а различие между мыслью и призраком для ребенка в этом возрасте — понятие довольно размытое.