Здание, выдержанное в классическом стиле, было развернуто фасадом к морю и снабжено впечатляющей колоннадой перед главным входом. Зал, имевший форму подковы, мог вместить до восьмисот зрителей: в партере стояло 44 кресла, для благородной публики предназначались три яруса лож и амфитеатр, для прочей — галерка. К сожалению, театр не сохранился — сгорел в 1873 году…
«Зал театра, большого здания с элегантной архитектурой, имел три ряда лож, амфитеатр, как в Парижской опере, и партер, — рассказывает неизменный Рошешуар. — Первые представления были даны польскими актерами; вскоре прибыли итальянские и, наконец, балетная труппа[43]. Главный распорядитель императорского двора, обновляя гардероб Большого театра в Петербурге (императорские театры числились за дворцовым ведомством. —
О Марии Антуанетте вспоминал и граф Румянцев, но совершенно по другому поводу. «Император Наполеон женится на эрцгерцогине, старшей дочери императора Австрии, — сообщал он Ришельё 14 февраля 1810 года, — вот и еще одну эрцгерцогиню, по окончании кровавой революции, судьба возвращает на трон, откуда была свергнута другая. Сей новый союз может даровать Европе ту выгоду, что утишит ее опасения увидеть в скором времени возобновление войны между Францией и Австрией; будут у него, несомненно, и иные великие последствия».
Ришельё в тот момент занимали прежде всего последствия нескончаемой войны с Турцией. Зима 1809/10 года выдалась суровой, армия под командованием генерала П. И. Багратиона жила впроголодь, лазареты были полны раненых, а полк Ланжерона, стоявший в Бухаресте, прозвали «полком горячки»: пять тысяч солдат были больны. Дюку пришла в голову мысль бить врага тем же оружием, и он написал Румянцеву, что, запретив вывоз хлеба из Новороссии в Константинополь, можно вызвать там голод и подтолкнуть султана к заключению мира. Этой идеей он поделился и с друзьями.
Кочубей отреагировал на нее довольно сдержанно. «Я полностью разделяю Ваше мнение, дорогой Дюк, что не так-то просто будет принудить турок к миру силой оружия и что нужно испробовать все способы, — писал он 20 февраля. — Запрет на вывоз хлеба из наших портов наверняка возымеет действие, но его следует употребить лишь при благоприятных обстоятельствах, то есть имея положительную уверенность в том, что в Константинополе голод. Не следует полагаться в этом на представления барона Гибша[44]. Это совершенно никчемный и в целом довольно плохо информированный человек. Он всегда подвержен нескольким влияниям — либо по глупости, либо из своих торговых интересов. Посему запрет стоит ввести лишь для нанесения главного удара, и в этом, конечно же, можно положиться на Вашу мудрость и поистине отеческую заботу Вашу о краях, вверенных Вашему попечению».
Однако Ришельё был совершенно уверен в своей правоте, и Румянцев разделял его мнение: «Вы оказали важную услугу государству, запретив вывоз хлеба; возможно, мы заставим Константинополь молить о мире из-за голода». Правда, 24 апреля он прислал письмо, в котором уже прозвенела тревожная нотка, впрочем, заглушенная победными литаврами: «Мы получили письма из Константинополя, которые свидетельствуют: 1) нехватка хлеба достигла такой степени, что там опасаются восстания; 2) новость, принесенная кораблями, возвращавшимися из Одессы (с иным грузом, чем хлеб), о запрете на его вывоз, повергла сию столицу в ошеломление, которое несколько дней спустя сменила надежда, поскольку, как сообщает г-н фон Гибш, в Константинополь зашли два других судна, одно под австрийским флагом, вышедшее из одного из наших черноморских портов и тайком доставившее хлеб; люди приободрились, убежденные в том, что контрабандная торговля будет продолжаться и спасет Константинополь. Надо полагать, потребность в зерне там весьма высока, поскольку г-н де Латур-Мобур[45] только что письменно поручил послу добиться здесь, по меньшей мере, разрешения вывозить из наших портов хлеб для удовлетворения нужд французов…»