Пил крупно, давясь, соленую, точно мыльную, воду из кожаного ведра, пил вытараща глаза, глотал, вдавливал в себя, удерживая рвущуюся изнутри рвоту. Еще, еще, ну, еще! И вот облегчающий ком поднялся от желудка к горлу. Митяй, рухнув, склонился над вонючею ночной посудиной. Справясь, прохрипел: "Еще воды!" И в тот же миг помыслил про ползущего клирошанина. Но дверь отворилась, как-то враз и с треском. Внутрь корабельной палатки ввалились разом четверо, ухватили за плечи. Митяй рвался изо всех сил, цеплял непослушными пальцами, отрывая от горла чужие персты, хрипел, воздуху не хватало рыкнуть, а те, навалясь, душили, давили его, и чей-то — до того знакомый! — голос: "Пимена? Али самого Кочевина-Олешинского? — произнес над самым ухом. — Скорей!"

Новый приступ рвоты поднялся у него изнутри, пошло задавленным горлом, ноздрями, он задыхался, гас, сильное тело само уже дергалось в последних неистовых судорогах, не желало умирать, глаза яростно и безумно вылезли из орбит, все в кровавой паутине, так и застыли, отверстые. Те, что душили, с трудом отлепляли теперь сведенные судорогой пальцы от толстого могучего горла. Кого трясло, и кто-то выдохнул, погодя:

— Кажись, все!

От скосившейся набок лампады вздули свечу. Отравленный владимирский клирик еще ползал, стонал под ногами. Убийцы заткнули ему рот подушкою, дождали конца. Торопливо и неряшливо прибирали толстое грузное тело, вчетвером, толкаясь и теснясь, заволакивали на постель…

Наивно писать, что Митяй заболел, не выдержав тяжелого пути. Заболел и умер "внезапу" в виду города! Люди того времени выдерживали и не такое. Привычно было ездить в санях, в возках, на телегах и верхом, по жаре и по морозу. Привычно было трястись в долгих многодневных путях, едучи из Новгорода в Москву, из Нижнего в Киев, из Твери в Вильну, из какого-нибудь Любутска на Волынь. Да и какие такие особые тяготы мог претерпеть в пути этот ражий, полный сил и энергии муж, грядущий за властью и славой?

Нет уж, поверим сказанному Никоновскою летописью, не сомневающейся, как кажется, в насильственной гибели властного временщика: "Яко задушиша его" или: "Яко морскою водою умориша". "Понеже и епископи вси, и архимандриты, и игумены, и священницы, и иноци, и вси бояре и людие не хотяху Митяя видети в митрополитех, но един князь великий хотяше". Знали! Ведали и все на Москве, как совершилось дело. Уведал и князь. Но об этом — в свой черед. А пока о том, что совершилось после.

ГЛАВА СОРОКОВАЯ

Двадцать девятого сентября произошло сражение флотилий Венецианской и Генуэзской республик. Одолела Венеция. Но бой этот ничего не изменил. Война продолжалась. Было не можно выйти из города, писал позже Киприан: "Море, убо латиною держимо, земля же и суша обладаема безбожными туркы".

Корабль русичей — генуэзский корабль, — прибывший через несколько дней после морского сражения, не мог пристать к греческому берегу. Их не трогали, убедясь, что на корабле мирное русское посольство, но и не пропускали к причалам вечного города. Тело Митяя, "погадав", вложили в баркас, "варку", и перевезли в Галату. Тут, в Галате, в генуэзских владениях, его и похоронили.

Иван Петровский в ночь убийства крепко спал и до утра не уведал ничего. А утром застал плохо прибранный труп и Пимена, роющегося в бумагах покойного Митяя.

От подплывавших к ним корабельщиков послы уведали уже об изгнании прежнего патриарха с престола. Новый, еще не избранный патриарх — взамен Макария, который посылал грамоты князю Дмитрию и Михаилу-Митяю на проезд в Константинополь — должен был теперь принять русское посольство… С чем принять?

И еще спросим: а не уведали ли убийцы допрежь того о переменах в Константинополе? Не потому ли и был задушен Митяй, что погиб, свергнут и заточен был его покровитель, патриарх Макарий? Или вспышка ярости, как грозовой разряд, поразила Митяя, и лишь после того начали думать убийцы: как быть?

Иван Петровский стоял над телом Митяя, глядя на вытаращенные, мертвые, так и не закрытые глаза, на вываленный язык, соображая, что перед ним следы преступления. Далеко не все в корабле ведали о том, что произошло ночью. И потому тело Митяя поспешили прикрыть, поспешили сплавить в Галату и предать земле.

И вот теперь наконец Пимен добрался до княжеских подписанных и утвержденных печатью грамот. Перед ним — протяни руку! — лежал митрополичий престол.

Хмурые, не глядя в глаза друг другу, собирались бояре и клирики. Надобно было что-то решать. На архимандрита Мартина, пискнувшего было что-то о Киприане, поглядели с таким недоумением, что бедный коломенский клирик тут же смешался и умолк. Они сидели в трюме, друг против друга, на грубых скамьях, на связках каната, на кулях, на бочонках с питьевой водой. Было тесно и страшно, ибо над всеми ними витало совершенное преступление. Кочевин-Олешинский был бледен и хмур. Пимен низил глаза, боялся поднять жгучий взор. Угрюмые, замерли Коробьины, оба знали, что их считают убийцами, хотя и тот и другой преотупление попросту проспали. Кажется, Федор Шелохов первый изрек, буднично и просто:

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги