А совесть, неспокойная совесть, ворочается и ворочается внутри. Знает Дмитрий, что не казнит — убивает, и не может с собой совладать.

И Иван знает. За эти недели похудел, постарел, гуще пошла седина, ликом стал иконописно красив, таким и в Орде не был! Будто плотяное ушло, осталось одно духовное. Да и не просто пять недель ожидать казни. Подлая плоть просит, кричит, требует снисхождения, временем до того — себя бы убил! И одно лишь остает: напоследях поговорить, побаять с Дмитрием. Быть может, и посоветовать что. В Орде насмотрелся всякого. Но не придет князь. Струсит толстый Митька! Ну что ж! Стати мне с тобою пред Господом! В мире том! Да рассудит поистине и того и другого!

А зря ты, Митька! Мог бы и сторожу отослать! Не съел бы я тебя! И поговорили вдвоем, напоследях, всласть, без ушей лишних. Мелок ты! Ошибся в тебе Алексий. Дак ить и выбирать не из кого было! Али еще ране ошиблись, тверских князей не поставивши на престол?

Ныне все поздно. И все впусте, и ежели кто захочет противустать князю великому, пусть спросит его, Ивана, и он объяснит, втолкует, почему и как! Объяснит, что страна сделала выбор. Что время споров ушло. Что теперь земля будет собираться вокруг Москвы, сама собираться, невзирая уже, кто и каков государь на московском престоле, лишь бы не стал вовсе противник делу московскому. Что содеянное владыкой Алексием начало приносить плоды, что государство двинулось, и теперь эту увеличивающуюся как поток громаду уже не остановить, не задержать, не умалить, и что все споры с ней — это труды вчерашнего дня, безнадежно запоздалые, при всей правоте и основательности спорящих… Да некому уже и обвинять! До казни, объявленной, осталось четыре дня.

Убить себя, что ли, здесь, назлить Митьке напоследях? Нет, не стоит! И мне самому любо! Площадь! Народ московский! В красной рубахе палач! И вот он я! Последний тысяцкий, последний глава и печальник народный на Москве! Глядите, люди добрые! Попечалуйте и помяните меня, кому предстати теперь пред престолом Господним! И о себе помыслите, каково придет внукам вашим при полной-то, не подсудной уже никому власти самодержавной!

Так первая, вторая, третья ночь… И в последнюю… Дуня тоже давно не спит, прошает тревожно:

— Ты куда?

Князь уже встал, уже начал натягивать сапоги. Дмитрий смотрит на нее в лампадном огне космато и дико.

— Ты… к нему? — прошает жена.

Дмитрий сопит, вдруг скидывает, шваркает сапоги, валится на постель. Дуня обнимает его за шею и тоже плачет, взахлеб, горько, вздрагивая, словно хоронят они, провожают на казнь первого друга своего. Наплакавшись, прошает тихонько:

— Пойдешь?

Он бешено крутит головой, сцепив зубы, отвечает в подушку: "Нет, не могу!" — вдруг набрасывается на нее, она отвечает молча, закрывши глаза, понимая, что не в любви тут дело, не удивило бы, начни князь ее кусать или бить…

Так проходит ночь. Наступает утро, тридцатого августа, и изменить уже ничего нельзя. Над Москвою плывет высокий колокольный звон. Сегодня — казнь!

Накануне Иван позвал какого ни на есть боярина. Пришел все тот же исстрадавшийся Федор Кошка.

— Не ты меня предал? — спросил Иван задумчиво, просто и буднично, словно прислушиваясь к чему. — Мыслил, Акинфичи на меня. Ан и Кобылины тоже? — спросил и махнул рукою. — А! Теперь не важно сие. О другом хочу попросить: передай великому князю… Чтобы не топором… Скажи так: чести меня не лишай! Пущай мечом, как воин, как муж потят буду!

Слова эти, последние, были переданы великому князю. И князь обещал. И исполнил обещание свое.

— И еще одно, — говорит, потупясь, Иван, — грамотку вот приготовил, сыну, Федору… Хошь, прочти! Тайностев нету никаких. Прошу сына за меня не мстить… Пущай Господь… Передашь?

— Передам! — отвечает, супясь, Кошка и не глядит, не может поднять глаз.

Кучково поле все до краев заполнено народом. Пришла, почитай, вся Москва. Ивана привезли на телеге. Подняли на плаху. Он просил снять напоследях оковы с рук. Приложился ко кресту, сурово и широко осенил себя крестным знамением.

— Прощайте, люди добрые! Прощай, народ московский! — сказал. Громко, на всю площадь. И сам лег на плаху. Под меч, не под топор. И суровый палач поднял двумя руками княжеское оружие и, с выдохом, опустил, и гордая голова, отвалясь, упала в корзину, а тело дернулось, поливая кровью помост.

А площадь — плакала. Молчали и плакали все. "И бе множество народа стояще, и мнози прослезишася о нем и опечалившася о благородстве его и о величествии его", — писал позднее летописец, вспоминая картину скорби, такой согласной и полной, точно люди не одного лишь своевольного боярина, но целую эпоху, целую пору времени, само прошлое свое провожали и погребали вместе с ним.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги