2 декабря. Вчера в воскресенье приехал ко мне милый Конашевич с женой Евгенией Петровной и Самуилом Алянским. Библиотеку они одобрили. Конашевич согласился нарисовать на стене какую-нибудь сцену из Пушкинских сказок. Улыбающийся, скромный, нелепый, чуть-чуть глуховатый, он необычайно гармоничен — и полон той неиссякающей радостью, какою полны его рисунки. С удивлением я узнал, что Союз художников считает его отщепенцем — держит его в черном теле — и не дает ему даже путевок в санаторий.

Алянский обещал пожертвовать в библиотеку сохранившиеся у него листы гравюр. <...>

Сегодня юбилей Маршака. Я должен выступить — так хотел Твардовский и так хочет Маршак. Вчера я почувствовал, что и Алянский и Конашевич уверены, будто я участвую в чествовании Маршака из тактических соображений, неискренне. Почему-то они не хотят поверить, что, несмотря на все колоссальные недостатки Маршака, я люблю его талант, люблю его любовь к поэзии, его юмор, то, что он сделал для детей — и совершенно отрешаюсь от тех каверз, кои он устраивал мне. Он насквозь литератор. Ничего другого, кроме литератора, в нем нет. Но ведь это же очень много.

На днях были у меня Казакевич и Алигер. Алигер, замученная свалившейся на нее катастрофой, понемногу выползает из-под бессонниц и слез. Теперь она (и Казакевич) ударились в смех и без конца говорят смешное, от к-рого кошки скребут: изыскивают, например, слова, из к-рых можно сделать имена и фамилии. Пров Акатор, Циля На, Геня Рал, Витя Мин, Злата Уст, Элек Тричка. Я хотел было предложить им Оскар Блять, но постеснялся. Сина Гоголь, Голгофман, Арон Гутанг.

3 декабря. Твардовский подвел меня ужаснейшим образом. Он упросил меня сделать содоклад о Маршаке на 20—25 минут. Я возился с этим содокладом 2 недели, изучал Бернса, Блэйка, сонеты Шекспира — и вдруг у Твардовского начался запой — он даже не пришел на юбилей (который состоялся вчера) — и возглавил все дело Сурков, который сказал мне, что может предоставить мне не больше 8 минут. Я скомкал свою речь на чествовании Маршака самым отвратительным образом, убежал как оплеванный — с ощущением полного провала. А сегодня мне звонили Паперный, Алигер и сам Маршак — и говорили, что речь моя была блистательна. Мне же больше всего понравился Назым Хикмет, который явился на секунду как солнечный луч — и сказал 10 талантливых слов. <...>

7 декабря. <...> Как отвратительны наши писательские встречи. Никто не говорит о своем — о самом дорогом и заветном. При встречах очень много смеются — пир во время чумы — рассказывают анекдоты, уклоняются от сколько-нибудь серьезных бесед. <...>

27 декабря 1957. Вот, Корней, милый друг, наступает, быть может, последний год твоей жизни. Будь же хоть в этот последний год ЧЕЛОВЕКОМ. В минувшем году я изменял себе на каждом шагу: заново переводил «Тома Сойера», редактировал Слепцова, писал зачем-то огромную статью о Маршаке, которая так и осталась ненапечатанной, ненужной, дрянной. Отныне у меня две заботы — и только: продолжать свое писание о Чехове и привести в порядок старые статьи. С книгой «Книги и люди» большая докука. Книга эта вновь и вновь подвергается общипыванию со стороны редакции. Приехала Софья Петровна Краснова, моя редакторша, и давай: о Бакунине вы слишком любовно, о Льве Толстом слишком фривольно, Тургенев у вас слишком ущемлен. В издательстве «Советский писатель» моя книжка воспоминаний, которую я хочу озаглавить «Да, это было, было, было». Или просто «Было». Надо бы вспомнить об Ал. Толстом и Короленко — но к чорту, буду писать о Чехове — выполняя предсмертный завет Марии Борисовны.

Вчера был на предвыборном собрании писателей: скучно, я ушел. Хотят выбирать меня — тоска! Я буду последний идиот, если соглашусь. Самоубийца. Вчера я слушал доклад Федина, к-рый он писал в Суханове целый месяц. Целый месяц талантливый беллетрист должен был корпеть над докладом, заячье-трусливым, где речь идет о секциях, подсекциях, группах, подгруппах и т. д. Я десяти минут не мог пробыть в этой обстановке — выбежал на воздух. Какая чушь! Если считать, что из тысячи слушавших этот доклад каждый написал бы только по странице — и то вышло бы два романа. Чем больше заседаем, тем хуже мы пишем. <...>

29 декабря. Конашевич прислал великолепную картину для библиотеки: «Чудо-юдо рыба-кит».

Хотя я сделал все возможное, чтоб меня не выбрали в Правление Московского отделения Союза Писателей,— меня выбрали — зачем, неизвестно. Сегодня сообщают подробности выборов,— с таким азартом, будто все это и в самом деле имеет отношение к литературе. <...>

30 дек. Был у милого Федина. Он угнетен, изнурен. Рассказывает, что работа в Союзе Писателей его совершенно замучила. Что он l½ часа доказывал Фурцевой невозможность для него остаться на посту Председателя Московского Отделения, что он болен, истомлен и т. д.

Ниночка Федина рассказывала мне, что он в последние дни совершенно лишился сна. Я хлопочу о том, чтобы Федин примирился с Маргаритой и Казакевичем. <...>

Перейти на страницу:

Все книги серии К.И. Чуковский. Дневники

Похожие книги