Меня всегда поражало, что могут существовать судьбы, в основе которых лежит иной принцип, отличный от находящегося в основе моей жизни. Нет ничего более простого и более заурядного, чем мое существование, возможно, отвратительное или низкое, но я не презираю ни себя, ни свою жизнь. Не знаю никакого, абсолютно никакого величия. Я — мелкий буржуа, прохожий с улицы, ненароком забредший в Альпы или даже в Гималаи. Мое перо ежесекундно затрагивает проблемы роковые и тяжелые, и если я добрался до них, то сделал это играючи, легкомысленно… как мальчик, заигрался и заблудился. Такое героическое существо, как Симона Вейль, представляется мне кем-то с другой планеты. Она — полюс, противоположный мне: в то время, как я вечное уклонение от жизни, она принимает ее целиком,
Тела, тела, тела… Много тел сегодня на закрытых от резкого южного ветра, прогреваемых и пропекаемых солнцем пляжах. Высок градус чувственности на пляже, но здесь она как бы подсечена, отрублена… Налево и направо — повылазившие из своего укрытия ляжки, груди, спины, бедра, ступни девушек, женщин и гибкие торсы парней. Но тело убивает тело, оно лишает силы другое тело. Нагота перестает быть явлением, она растворяется в своей чрезмерности, ее уничтожают песок, солнце, воздух; она — нечто привычное… тогда над пляжем воцаряется импотенция, а красота, шарм, очарование больше ничего не значат, с их помощью больше ничего не завоюешь, ими не ранишь, не восхитишься. Несогревающее пламя. Тело больше не возбуждает, оно угасло. Эта импотенция и меня подкосила: возвращался домой без малейшей искорки, обессиленный.
А тут еще мой роман на столе: снова придется сделать над собой усилие, чтобы впрыснуть немного «гениальности» в сцену, которая, как мокрый патрон, никак не хочет стрелять!
Я смотрел на чайник и знал, что этот и все прочие чайники со временем будут становиться для меня все страшнее и страшнее, как и все остальное, что меня окружает. У меня хватит духа испить чашу с ядом до последней капли, но не хватает благородства быть выше ее; меня ждет умирание в убийственном подполье без единого луча извне.
Оторваться от себя… но, спрашивается, как?
Во всяком случае речь идет не о вере в Бога, а о том, чтобы полюбить Его. Вейль не «верующая», она — влюбленная. Мне, в моей личной жизни с самого раннего детства Бог никогда, ни на пять минут не был нужен, я всегда был самодостаточным. «Влюбиться» сейчас я мог бы (если абстрагироваться от того, что я вообще не могу любить) только под давлением этого тяжелого, все ниже опускающегося надо мною свода. Это было бы признание, вырванное из меня пыткой, а потому — не имеющее значения. Влюбиться в кого-нибудь только потому, что уже больше невмоготу с самим собой, — разве это не любовь по принуждению?
Потом я все ходил по комнате и думал: действительно ли то состояние любви, в котором пребывала Вейль, мне органически недоступно? Как знать, может быть, для меня нашлось бы какое-нибудь аналогичное решение, соразмерное со мной и адекватное моей природе? Возможно ли, чтобы человек не был в состоянии выявить в себе способность справляться с тем, что его ожидает? Найти свои собственные основания жизни и смерти. Сотворить для себя собственное величие. Должно быть, величие скрыто во мне — ведь я дохожу до «крайностей» во всем, что делаю, — только вот ключей у меня к нему нет. А Вейль смогла высвободить из своего нутра духовные течения и вихри нечеловеческой мощи.
Величие? Величие? Величие — лично для меня труднопроизносимое слово, глупо застывающее у меня на устах. Мне претит все великое.
Гюстав Тибон так пишет о Вейль: «На память приходит одна молодая работница, в которой она, как ей казалось, открыла призвание к интеллектуальной жизни и которую она без устали потчевала прекрасными лекциями об Упанишадах. Бедная девушка помирала со скуки, но из вежливости и робости не протестовала».