Они недавно купили эту виллу, чтобы выбраться из города. Буэнос-Айрес в двадцати километрах отсюда, и ночью видно бледное зарево в том конце неба, а днем — шапка грязного воздуха. Но между ними и Буэнос-Айресом — бесчисленное множество поселков, городков, практически сливающихся друг с другом, дома, домики тянутся беспрерывно, улочки, сады, дороги, фабрики, мастерские, кварталы, плантации, провода, станции, территории, овощи, канализация, электрификация, магазины, ларьки, киоски и будки… рассыпанные, то сбивающиеся в кучки, то снова рассыпающиеся по пространству, и нужно много часов идти в западном направлении, чтобы выйти на настоящие поля.
К счастью, деревья и кусты виллы отгораживают нас.
Моя комната низкая и вытянутая, с большим зарешеченным окном. Как всегда, когда я куда-нибудь приезжаю, раскладываю на письменном столе мои бумаги — в данном случае это начатый «Космос» — и осматриваюсь, чтобы лучше понять, где я. Было уже около полуночи, они пошли спать, и я тоже собирался отходить ко сну. Как-никак приехал, чтобы отдохнуть в тишине и «прийти в себя» (как говорит Эрнесто) после суматохи последних дней, когда меня увлек панический водоворот. В ушах у меня продолжали гудеть центральные авениды с пробками и рычащими моторами машин, присутствие монстра на горизонте не давало покоя, странное дело, но он, возможно, даже сильнее меня преследовал, чем тогда, когда я в нем обретался.
К тому же меня беспокоило, что здесь я почувствовал усталость — особого рода усталость: вилла дышала безмятежностью, а ее зелень и ее солнце казались водой для жаждущих уст, и именно это наводило на мысль об усталости, ищущей здесь отдохновения.
Я думал о напряженном отношении к этому оазису его хозяина, Джиангранде, ранним утром, в шесть, выезжавшего на машине на дальнюю фабрику, на которой он был директором, и в течение многих часов в шуме и сумятице считавшего минуты, остающиеся до возвращения в спокойствие, но когда он возвращался вечером, необходимость использования каждой минуты спокойствия этого-то самого спокойствия и лишала: отдых становился работой, потому что он снова считал минуты, но на этот раз — те, что отделяли его от фабрики. В эти «свободные» минуты он был ваятелем. Среди деревьев виднелись замершие в приданной им линии каменные торсы и глыбы… которые он обрабатывал, поглядывая на часы.
Сидя на кровати, я все думал об этих глыбах и, всматриваясь в предметы моей (гостевой, боковой) комнаты, подумал об абстрактной живописи Алиции, украшавшей холл. Если покоем была не вилла, то уж искусство. Но было ли искусство покоем? Не охватывало ли их беспокойство и в этом последнем убежище, причем не по каким-то внешним причинам, а в силу самой сущности художественного творчества? Их преданность искусству на этой вилле — этот их любимый проект — показалась мне близкой банкротству, когда я поговорил с ними; в том, что они говорили, не было радости, скорее обида, разочарование; с признаками такого разочарования я постоянно сталкиваюсь в мире художников. Живописца угнетает количество живописцев. Слишком много их стало. Все пишут картины. Почему искусство живописи перестало быть трудным, почему наше время ознаменовано триумфом посредственности, благодаря которому живопись стала легкой, доступной студентам, детям, пенсионерам, любому, сейчас можно пренебречь всеми трудностями техники, формы, которые раньше закрывали доступ к алтарю, и сегодня живописцем может стать каждый и даже более того — эти их картины «не так уж и плохи».
«Не так уж и плохи». От этих ее слов шло как будто удивление человека, ни за что ни про что получившего пощечину. Окидывая взглядом мою вытянутую комнату, я думал, что этот оазис, заполненный каменным молчанием глыб и метафизикой оторванных от жизни полотен, вовсе никакой не оазис, и все размышлял, а хорошо ли я сделал, что попал сюда, убегая от монстра, горевшего белым заревом на горизонте.
Сопровождаю Алицию, которая идет с сумкой за покупками в продовольственный магазинчик: сразу за виллой начинается луг, на нем маленькие пролетарские домики, недостроенные, торчащие, как будто кто-то хаотично рассыпал их по земле, в беспорядке, не соединяющем их ни друг с другом, ни с землей. Камни и бабы. Руины и дети. Кирпичи, тачки, мужчины. Собаки и мусор. Радио подпевает вони, солнышко пригревает, все пялятся на нас…
На юго-востоке грязное небо говорит о присутствии Буэнос-Айреса. Можно мне сейчас заплакать? О да, я довольно милосерден, чтобы усесться здесь на первом попавшемся камне и оплакивать горькими слезами собственную человечность и всех братьев моих, но когда я окинул взором загоны этой голытьбы, наступающие на нас через луг, атакующие, когда я увидел как ОНИ подходят, как обложили нас, то отвращение и ненависть взяли верх над плачем.
«Идет на тебя, Макбет, зеленый шумящий лес!..» На меня наступал не лес, а размножающаяся грязь…