Сейчас в эмигрантской прессе урожай на посредников между моей испорченностью и всеобщим благородством. Еще совсем недавно я был просто паяц и свинья, сегодня — поскольку есть какой-никакой заграничный резонанс — всевозможные толкователи приступили к «объективному», хоть и с кислинкой, разбору моих произведений с таким выражением лица, что дескать, «не стану ни хвалить, ни хулить, пусть читатель сам делает выводы». Тьфу! После такой безнадежно обвислой «объективной» прозы человек ищет врагов, чтобы вдохнуть их как кристально-чистый морозный воздух гор.

Другое дело: я открываю себя в каждом молодом авторе, который сражается за себя.

Я говорю это, потому что Чайковский в «Континентах» требует, чтобы я, старик, читал их работы — их, детей, которым до тридцати еще шагать и шагать! Понимает ли он, что он сказал? Читать! Но разве не знает он, что написание пусть даже шедевров — это всего лишь профессия, а искусство, настоящее искусство — добиться, чтобы книгу прочитали. Я только на старости лет дождался, что десять-пятнадцать человек меня прочитали (впрочем, даже в этом не уверен!). Читать?! Ха-ха, я тоже этого требовал, когда был в их возрасте!

Четверг

Англист Грабовский снова для разнообразия подсчитывает каталоги, в которых он фигурирует: в своем письме — уже третьем, на этот раз в редакцию «Континентов», — он протестует против того, что славная пани Данилевич по рассеянности забыла включить его в свою лекцию об эмигрантской литературе. А вот мнение этого включенного в каталоги критического авторитета о Кайетане Моравском: «Моравский умеет писать, но он не писатель!» В свете вышесказанного мне наконец стала ясна мысль Грабовского: писатель это тот, кто не умеет писать, но фигурирует в каталоге.

С другой стороны, сокрушительный некритичный в отношении себя самого эгоцентризм нашего англиста в соединении с этим его ввертывающимся эпистолярным эгоцентризмом, явление, наверное, не самое отрадное в социальном и национальном плане. Что бы стало, если бы все мы начали превозносить в письмах в редакции заслуги наших ясновельможных пупов? Грустно, что так мало людей, способных жить не собой, а другими. А ведь это, Грабовский, так легко: надо только немного доброй воли!

<p>1962</p><p>[44]</p>

Среда, Харлингем

Я приехал сюда вчера, в пять вечера, имея в багаже несколько десятков страниц основательно начатого «Космоса». Поездка не удалась. В последнее время мне не везет с поездками. В поезде, который уже стоял на станции Онзе, не было сидячих мест; я пропустил его, ожидая следующего, и ждал стоя, поскольку все лавки были заняты, а пока ждал, беспокойно смотрел на густую и становящуюся все гуще толпу… Через полчаса подошел поезд, совершенно, девственно пустой, толпа ожила, наперла, ввалилась; я увяз в давке, о сидячем месте не могло быть и речи, я даже не стою, а скорее торчу. Поезд отходит.

Эта морда в десяти сантиметрах от меня? Слезящиеся красные зрачки? Волоски на ухе? Не хочу! Прочь, не желаю вникать в шероховатости этой кожи! По какому праву все это оказалось в такой близи от меня, что я чуть ли не дышать им вынужден и одновременно чувствовать теплые потоки от его уха и шеи? Вперяем друг в друга наши невидящие взгляды, на расстоянии вот-вот… каждый жмется, ежится, замыкается, сокращается, ограничивает до минимума глаза, уши, рот, старается как можно меньше существовать. Жирные, жилистые, обрюзгшие или сухие, в общем, отталкивающие черты окружения выталкивают меня вверх, я как будто выскакиваю прямо в небо — не хочу! Это оскорбление! Я оскорблен! Поезд несется, мелькают пригородные домики. Станция. Опять толкаются, проталкиваются. Поехали.

Нет, это чересчур.

Шутки. Смех. Кто-то говорит: «Фидель!» Диалог. Непонятно, у кого и с кем, но постепенно над нами расправляет крылья дискуссия со всегдашней, затверженной наизусть темой: империализм, Куба, почему правительство то, почему правительство сё, и что в конце концов пора навести порядок. Столкновение мнений. Разнообразие взглядов. А тем временем на очередной станции втискивается еще человек двадцать, голоса становятся глуше, а когда мы подъезжали к Морону, один потребовал аграрной реформы, второй — национализации промышленности, третий — ликвидации классовой эксплуатации, но эта говорильня хрипела кошмаром раздавленных грудных клеток. Вверх летели возвышенные мысли: не под давлением ли склеенных задниц? И снова станция, и снова трамбовка, дискуссия хрипит, но не прекращается.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги