Пьяный от палубы, все время и сразу во все стороны убегающей из-под ног, одуревший от ветра, я, чтобы не улететь в бездну, вцепился в поручень — а вокруг зеленые лица, мутные взоры, сутулые фигуры… Отрываюсь от борта и иду, выказывая при этом чудеса эквилибристики… вдруг вижу — что-то лежит на палубе, маленькое такое. Человеческий глаз. Вокруг никого, только на сходнях, ведущих на верхнюю палубу, матрос жевал резинку. Я спросил его: — Чей это глаз? Он пожал плечами: — Не знаю, сэр.
— У кого-нибудь выпал или вытащили?
— Я не видел, сэр. Он здесь с самого утра лежит. Я бы, может, и поднял его и убрал в коробочку, только не имею права от сходней отойти.
Только я собрался продолжить прерванный путь к каюте, как на сходнях показался офицер.
— Здесь на палубе лежит человеческий глаз. — Сообщение живо заинтересовало его: — Тысяча чертей. Где?
— Как вы полагаете, он сам выпал или его вытащили? — Ветер уносил слова, и приходилось кричать, но крик срывался с уст и отлетал вдаль, безнадежная ситуация, слишком раскачанная; мой поход был прерван гонгом, сзывавшим на завтрак. В обеденном салоне пустоты: всеобщий блёв освободил столики от людей, нас всего шестеро смельчаков, наблюдавших танец палубы и немыслимую акробатику официантов. Мои немцы (а меня, к сожалению, посадили вместе с немецкой парой, так же говорившей по-испански, как я по-немецки) не появились. Заказываю бутылку кьянти, и мои 250 снова гвоздем вонзаются в мозг: чем платить по счету, под которым я ставлю подпись? После завтрака посылаю радиограмму друзьям в Париж, чтобы перевели мне на корабль 200 долларов. Путешествую комфортно, у меня отдельная каюта, кухня, как и в свое время на «Хробром», превосходная, живи — не умирай… Не умирать? А что же тогда эта наша поездка, как не движение к смерти?.. люди в определенном возрасте вообще не должны перемещаться, пространство слишком тесно связано со временем, а возбуждение пространства становится вызовом времени, его провокацией, весь этот океан, он в большей степени соткан из времени, чем из безграничности дали, это — бесконечное пространство по имени смерть. А, да ладно уж, будь что будет.
Размышляя над двадцатью четырьмя годами моей жизни в Аргентине, я без труда уловил довольно четкую архитектуру, симметрию, достойную внимания. Так, например, эти годы раскладываются на три периода, по восемь лет каждый; первый период — нужда, богема, беспечность, праздность, второй — семь с половиной лет в банке, жизнь клерка, третий период — скромное, но независимое существование, рост литературного престижа. Прошлое я мог бы поделить и по таким категориям, как здоровье, финансы, литература… или упорядочить его в каком-то ином разрезе, например, с точки зрения изменявшегося во времени содержания проблем моего существования. Но как зачерпнуть суп жизни дырявой ложкой этой статистики, этих графиков? Да что там говорить: в одном из моих чемоданов была папка, а в папке той кипа пожухлых листков с хронологией, месяц за месяцем, моей жизни… Заглянем, например, в апрель 1953-го, десять лет тому назад, и посмотрим, что там было. «Последние дни в Салсипуэдес. Пишу Сенкевича. Окампо и прогулка до Рио-Себалос, возвращение ночью. Читаю „Порабощенный разум“ и Достоевского, 12-го возвращение в Буэнос-Айрес поездом. Банк, скука, Завадзкая, жуть, письмо Гедройца, что книга не идет, но он хочет еще что-то издать. У Грохольских и Гродзицких. „Банкет“ в „Ведомостях“…» и т. д., и т. д. Ну, помог я моей памяти прогуляться туда-сюда по прошлому — и что с того? Что делать, спрашиваю я, с этой литанией перечислений, как переварить эти факты, если каждый из них распадается на муравейники мельчайших событий, которые, в свою очередь, превращаются в состоящую из миллиардов и миллиардов капель дымку испарения, растворенную в непрерывности, что-то скорее похожее на звук… как тут вообще можно говорить о фактах? И тем не менее именно теперь, когда по завершении всего я плыл в Европу, меня тиранила мысль, что я обязан сохранить прошлое, успеть схватить его здесь, в шуме и смятении моря, в беспокойстве вод, в безбрежном и глухо тающем их разливе, — я, наедине с моим переходом через Атлантику, — не оставаться же мне, на самом деле, всего лишь бессмысленным клокотанием хаоса, подобному этим волнам? Мне стало совершенно ясно, что это не вопрос интеллекта и даже не вопрос сознания, а всего лишь вопрос страсти.