24 марта, воскресенье. Гюго остался прежде всего писателем. Среди того сброда, который его окружает, среди глупцов и фанатиков, которых он вынужден терпеть возле себя, среди идиотских, убогих мыслей и слов, которыми его пытаются обмануть, знаменитый поклонник всего великого и прекрасного кипит от сдерживаемой ярости. Эта ярость, это презрение, это гордое пренебрежение сказываются в его стычках с единоверцами по всякому поводу.

11 апреля, четверг. Сегодня я вхожу к книгопродавцу Троссу, прошу его по-прежнему присылать мне каталоги. «В самом деле, вам перестали посылать! Мне сказали, что один из вас умер, и мне не пришло в голову, что остался еще другой!»

<p>1874</p>

1 января. Я кидаю в огонь прошлогодний календарь и, грея ноги у камина, смотрю, как чернеет, а потом исчезает в порханье огненных язычков этот длинный ряд сереньких дней, лишенных счастья, лишенных честолюбивой мечты, дней глупой, мелкой заботы.

14 апреля, вторник. Обед в ресторане у Риша с Флобером, Тургеневым, Золя и Альфонсом Доде. Обед талантливых людей, уважающих друг друга, который нам хотелось бы с будущей зимы сделать ежемесячным.

Начинаем с большого спора о разнице в способностях писателей, страдающих запорами или поносами, и переходим к структуре французского языка.

По этому поводу Тургенев говорит приблизительно следующее:

– Ваш язык, господа, кажется мне инструментом, изобретатель которого искал только ясности, логики, приблизительной точности, а теперь инструмент этот попал в руки людей самых нервных, самых впечатлительных, менее всего способных довольствоваться чем-то приблизительным.

Конец апреля. В настоящее время дело вовсе не в том, чтобы создавать в литературе новые типы, в которых публика не могла бы узнать своих старых знакомых, и не в том, чтобы найти своеобразную форму слога, а в том, чтобы изобрести лорнет, показывающий людей и вещи сквозь невиданные еще стекла, представить картину под новым, неизвестным доселе углом зрения. Дело в том, чтобы создать новые оптические условия!

Этот лорнет мы с братом и изобрели, и я смотрю, как пользуются им все молодые – с самою обезоруживающей наивностью, будто у них в кармане патент на это изобретение.

5 июня, пятница. Вчера завтракали у меня супруги Доде. Их отношения напоминают мне мои отношения с братом. Жена пишет, и я имею основание подозревать в ней художника слога.

Доде – красивый малый с длинными волосами, которые он каждую минуту великолепным жестом откидывает назад. Он остроумно говорит про бесстыдство, с которым сует в свои книги всё, что поддается его писательским наблюдениям, за что он и в ссоре с большей частью своей родни.

Затем Доде признается, что его гораздо больше поражает шум, звук, издаваемый живыми существами и предметами, чем вид их, и поэтому его часто подмывает использовать в своих книгах всякие «пиф», «паф», «бум» и т. п. Действительно, он близорук почти до слепоты; он, кажется, и в самом деле бредет по жизни как слепец – правда, довольно проницательный слепец. Жена его не красива, но показалась мне приятной и изысканной особой. Что касается мужа, то, несмотря на его чрезвычайную литературную плодовитость, несмотря на ум и тонкость, обнаруживаемые им в разговоре, я подозреваю у него темперамент импровизатора, мало способного копаться, углубляться, доискиваться до сути вещей, – темперамент, обрекающий его на то, чтобы играючи создавать несколько легковесную литературу.

8 июля, среда. Я еду на целый день к Доде, в Шанрозе, в излюбленный край Делакруа.

Доде живет в большом буржуазном доме в стиле XVIII века, построенном в миниатюрном парке. Этот дом оживляется присутствием прекрасного и умного ребенка, в лице которого мило соединяется сходство с отцом и матерью. Оживляется дом и прелестью матери, писательницы, которая всячески тушуется в силу своей скромности и преданной любви. Казалось бы, всё соединилось тут, чтобы заключить в четырех стенах блаженную безмятежность настоящих буржуа; а между тем сквозь веселость и милое опьянение словами чувствуется минутами и меланхолия, всегда присущая мастерской художника мысли.

Днем стоит невыносимая жара. За решетчатыми ставнями мы «эстетствуем» в полумраке, толкуем о приемах писательства, о кухне слога. Затем Доде начинает рассказывать мне о прозе и стихах жены. Госпожа Доде соглашается прочесть нам одно свое стихотворение. В нем поэтессе представляется, что беспорядочно спутанные нитки, которыми она только что вышивала на свежем воздухе воротничок, – это гнездо, свитое птицами ее сада. Очень, очень мило! Только женщина могла написать такую вещь, и я советую ей написать книгу, где бы ее главной заботой стала именно женская поэзия.

Перейти на страницу:

Похожие книги