Аннушка, та откровенно рада: «Хоть по радио-то перестали трезвонить. А то ведь с утра и до ночи все Сталин да Сталин. И в песнях и в романсах и везде все одно и то же. А за кровь-то да горе он там еще ответит. У Господа Бога свой суд».
А я боюсь, как бы майская погода не была аллегорична. После чудесных теплых первых дней вчера было 4° мороза с утра. Летний Егорий не удался[577], такая была холодина, такой ветер. Я только радовалась, что еще яблони не зацвели.
В газетах не пишут о Сталине, но только и твердят о Партии, о великой коммунистической партии, о том, что этот горний Иерусалим[578] – коммунизм – не за горами. А я не вижу ни малейших признаков. Десятки миллионов невинных людей гниют в ссылке. Равенства нет даже на кладбищах. 6-го я была на Новодевичьем. Была вторая годовщина со смерти Татьяны Руфовны Златогоровой. Осенью там была комиссия в связи с уничтожением кладбища. Они оценивали, во что обойдется перенесение могил профессоров, ученых и великих людей. (Перенос памятника Некрасова обойдется в 25 000 рублей.) Отдельные же могилы «простых людей» будут уничтожены, если родные сами не перевезут прах на загородные кладбища[579].
А я все работаю над переводом, и начала мучительно болеть голова.
23 мая. Уже год со смерти милого Кочурова. Уже год. Была на панихиде в церкви. Вечером зашла к Ксении, Кушнарев рассказал, что будто бы Леон Абгарович Орбели восстанавливается во всех своих правах. Медицинскую академию и Морскую медицинскую соединяют, и во главе становится Орбели. Павловскую комиссию ликвидируют[580].
Орбели единственный не каялся и не признавал своих ошибок! Люди (политические «преступники»), имевшие пятилетний срок ссылки и уже освобожденные, но не имеющие права жить в столицах, получают чистые паспорта. Ежедневно молюсь, чтобы Господь Бог дал мне дожить до рассвета. И повидать братьев. Я не могу умереть, не повидавшись с ними.
<Конец мая?> 25 мая умерла мать Алеши Бонч-Бруевича Александра Алексеевна. Это была очаровательная женщина, много выстрадавшая, но все прощавшая и терпевшая ради Алеши. Алеша ее обожал и потерял в ней единственного друга. На нем лица не было. Жаль мне его до слез и от всего сердца. Я сидела в ее комнате, у ее гроба, глядела на ее спокойное несостарившееся лицо и невольно думала о себе. Сын был ее другом – почему мой сын так далек от меня, есть ли в этом моя вина или это шапоринское наследие? Алеша как-то сказал мне: «Вы делаете для Васи больше возможного». А разве Вася мне друг, разве я что-нибудь для него значу? Я умру – он останется совершенно равнодушен. Если Александра Алексеевна страдала в свое время от неверности мужа, Алешина любовь и преданность отогревали ей душу, и в нем она была счастлива. Я не могла смотреть на него без слез. На кладбище началась гроза, пошел дождь. Ждали могильщиков. Алеша стоял над могилой на высокой груде выкопанной земли, смотрел в ее пустоту, бедный, бедный мальчик, каково-то было у него на душе.
10 октября. Как давно я не писала в этой тетради, пала духом и была очень угнетена. Еще бы, в середине июня со мной стряслась катастрофа, от которой я очень долго не могла прийти в себя, и благодаря этому, т. е. своей слабости, я загубила свое дело.
В середине июня Лениздат расторг со мной договор на перевод Жюль Верна, причем все было сделано абсолютно противозаконно. При заключении договора состоялось маленькое совещание участников перевода, В.С. Вальдман, Лопыревой, меня и нашего редактора Брандиса. Говорились очень приятные слова о совместной работе, о том, что, закончив перевод, мы будем прочитывать друг другу работы, редактор будет нам помогать. Было установлено, что все вещи, кроме моего перевода, требуют обработки, тогда как «Maître du monde»[581] должен быть переведен без отступлений от текста автора. В этой повести Жюль Верн ведет рассказ от имени полицейского инспектора, язык его несколько витиеватый и, во всяком случае, не похож на стиль других его произведений, я сравнивала с «Voyage à la Lune»[582].
Я так и переводила, стараясь выдержать этот стиль. Брандис стал меня торопить, чтобы я дала ему хоть часть работы. И пришел за ней сам! Мне кажется, что этот приход был неспроста. Но догадалась я об этом позже. Когда к сестре в Станище приезжал урядник, ему подносили водки и давали поросенка, это был уже установленный порядок. Для этого не надо было особого хитроумия или подхода. А начальник станции попросту говорил Нилу Кардо-Сысоеву: «Мне бы свинью так пудов 11».
Я дала Брандису, собственно говоря, ненапечатанную, но никак не законченную работу листа на три. Через несколько дней он мне звонит, что перевод плох, он отнес его в издательство и считает, что редактировать его невозможно.
Меня это заявление как обухом по голове ударило. Я заставила себя пойти в издательство, объяснила, что это была работа, сделанная начерно, и просила подождать, пока я не приведу ее в надлежащий вид.