Спички, как назло, отсырели. Пришлось половину коробки вычиркать, но ничего не получилось. Тогда чиркнул одну за другой две группки спичек, и они, пошипев, вспыхнули. Лучина от целлулоида-самолета кончилась. Пришлось разжигать печку, но, опять таки, бумаги не было — сжег целую газету и не растопил. Тогда схватил солому и камыш (у меня его здесь еле-еле), минут десять раздувал и запалил. И сейчас раздуваю. Хорошо еще, что ничего за это время не случилось — в темноте я много растерял бы, если б драпать пришлось.
Перекинул кашу.
17.01.1944
Получил 6 писем. 1 от мамы, по одному от дяди Люси, тети Ани, тети Любы, и 2 от Оли. Мама расстроила меня. Она, очевидно, забывает о тяжести настоящего времени и продолжает оскорблять папу. Папа совсем напротив поступает. Мама опять называет его мелочным, говорит, что он хнычет и жалуется. А на самом деле он даже не хочет использовать моих денег, пишет, что для меня будет держать их, и даже на мое желание соединить их — не отвечает отказом. Совсем иное делает мама.
Оля стала ужасно грязно и бестолково писать. Самый худший шрифт моего письма не идет в сравнение с ее чёрканием, а ведь она в институте. В общем, она разочаровала меня кругом. Я так ведь ждал и любил ее письма. Адресов девочек не присылает. О Лене и Майе сообщает только, что потеряла с ними связь и что Майя выехала в Москву, а я ведь ей столько писем отправил!
Тетя Аня хорошо пишет, приятно, но немного наивно. Так же она пишет: «Попросишь у своего начальника отпуск в Днепропетровск», будто не понимает, что ни я, ни начальник не можем устроить мне эту поездку туда — ведь я на войне, и кто немцев бить будет, вдруг я разъезжать стану? И другие наивности есть.
Дядя Люся не письмо, а записку написал. Пишет, что, возможно, выедет. Письма холодом пахнут.
Тетя Люба обвиняет в постоянной перемене адресов. Письмо у нее короткое — открытка. Ни словом не заикнулась о Лялечке.
Вообще, на всем и на всех печать занятости, напряженной работы, — поэтому и письма короткие.
Мама пишет, что обеспечит мое обучение после войны. Она забывает, очевидно, что я не ребенок и имею уже заработок.
Оля пишет, что Нестеренко ей рассказал о каких-то наградах, якобы имеющихся у меня, и что мы с ним жили как братья. Меня это немного трогает, но и смешит. Возможно, он хочет пожить лучше, вот и притворяется. Тут, дескать, меня за брата считают, кормят и ухаживают. Так сейчас все военные поступают, ибо это лучший для нашего брата выход в жизни.
18.01.1944
Я сейчас слегка пьян — выпил грамм триста. В глазах подтемнело, они как бы сузились, а голова отяжелела и тянется к плечу. Шалит, не свалится, я не пускаю!
В землянке не топлено, но я достал перекладин и буду топить когда отрезвлюсь.
Ручка тяжела, как точно не перо держу, а брусок железа неподъемного, и в груди огонь. В груди тепло, а в голове плохо — мысли сумбурничают. Они опьянели, их опутало что-то, похожее на туман, а писать как хочется, но оглупевший разум не может овладеть мыслями — нет единоначалия в моей голове. Командиром надо назначить одно из полушарий — пусть исполняет свои обязанности — оглашает арест не подчиняющимся также глазам. А глаза, глупенькие, стесняются наверно, или стыдятся что я выпил маленько — ничего, на то и война, привыкать надо!
Эх бы мне еще сюда девушку горячую, как водка эта — и глаза б шире смотрели. А пока остается песню петь. Хорошо стало, и снаряды не рвутся. Дескать, пьяному все нипочем. Но ведь не совсем пьяный я. Чуть трезвости у меня есть — даже холод чувствую, я ведь не топлю ничем, хотя и планки есть, но решил их придержать — пусть привыкнут ко мне и к моей квартире.
А пар врывается в щель, оставленную мною, это холод — к черту его! А ведь я не столько выпил, чтоб опьянеть. Неужели я настолько слаб? Что если с немцем столкнуться придется с глазу на глаз? Нет, гнев сильнее слабости.
6 писем получил вчера, помню, а от любимой нет письма. Где эта любимая? Где-то в облаках, да мыслях лишь витает… но такая раскрасавица, такая умница она… Эх, далась мне война и фрицы распроклятые! Ах любимая девушка-краса, приди, пожалуйста, обними мое сердце, оно сохнет, бедное…
Снаряды молчат, очевидно образумились. Только зенитчики активничают — не знаю наши или немецкие, и самолет не знаю чей. По всей вероятности наш, но тогда выстрелы чего с нашей стороны звучат? Мне наверно кажется, ведь я сейчас балбес чистый. И снаряды забалбенились — летают где-то далеко, не приближаясь ко мне. Им, железным, где б летать.
А в груди раздолье! Только ноги мерзнут, несмотря на валенки. Холод все же пробрался в мою берлогу. «Weg» — говорю я ему по-немецки, но он не слушается. Придется применить оружие, но ведь нет у меня оружия-то. Позор воевать без пистолета. Добуду в бою. Даже с холодом не могу справиться, а с немцем-то ведь трудней.