31 августа. Вчера утром узнал в ГИЗе, что приехал Горький. Приехал инкогнито, так как именно сегодня в утренней «Красной» сказано, что он приезжает 3 или 4 сентября. Мы с Маршаком направились к нему в «Европейскую». В «Европейской» швейцары говорят, что его нету, что он строго приказал никого к себе не пускать и т. д. Но на счастье в кулуарах встретили мы репортера «Правды», который уже видел его в коридоре — и пытался разговаривать с ним, — но «убедился, что основное свойство Горького угрюмость». Репортер сообщил нам по секрету, что Горький остановился в 8-м номере — т. е. внизу в коридоре, в лучшем номере гостиницы. Мы пошли, робко постучали: вышел Крючков, стал говорить, что Горький занят: мы не настаивали, но, узнав наши фамилии, он пригласил нас войти в 8-й номер, который оказался пустым, и там мы прождали минут десять-двенадцать. Маршак прочитал мне прекрасный перевод «For want of the Shoe (из «Nursery Rhymes»)[107] и сказал, что у него есть еще 12 вариантов этой вещи! 12 вариантов! Переведено мускулисто — и талантливо, находчиво очень.
Нас позвали в соседний 7-й номер, где и был Горький. Он вышел нам навстречу, в серой куртке, очень домашний, с рыжими отвислыми усами, поздоровался очень тепло (с Маршаком расцеловался, Маршак потом сказал, что он целует, как женщина, — прямо в губы), и мы вошли в 7-й номер. Там сидели 1) Стецкий (агитпроп), 2) толстый угрюмый человек (как потом оказалось, шофер), 3) сын Горького Максим (лысоватый уже, стройный мужчина) и Горький, на диване. Сидели они за столом, на котором была закуска, водка, вино, — Горький ел много и пил — и завел разговор исключительно с нами, со мной и Маршаком (главным образом с Маршаком, которого он не видел 22 года!!).
Во время этого разговора я вспомнил, что, когда Маршак начинал свою карьеру и приехал в Пбг. из Краснодара, Горький был еще в Питере. Маршак предложил во «Всемирную» свои переводы из Блэйка, и Горький забраковал их (из-за мистики). Но теперь он встретил Маршака как долгожданного друга и очень оживленно стал рассказывать, как он, Горький, ловко надул всех — и приехал в Пб. так, что его не узнали. Даже в поезде никто не узнал, — на вокзале ни души. «А то, знаете, надоело. В каждом городе, на
1928 каждом вокзале стоят как будто одни и те же люди и
говорят одно и то же, теми же словами. И баба — в красной косынке — с равнодушными глазами — ужас! В одном месте она сказала так:
Товарищи! Перед вами пролетарский поэт Демьян Бедный!
Так что я должен был сказать ей, что я не бедный, а богатый.
И кто-то поправил ее:
Дура! Бедный — толстый, а Горький — тонкий. Знают, подлецы, литературу. Знают… »
Горький действительно тонкий. Плечи очень сузились, но талия юношеская, и вообще чувствуется способность каждую минуту встать, вскочить, побежать. Максим по-прежнему при людях находится в иронических с ним отношениях, словно он не верит серьезным словам, которые произносит отец, а знает про него какие-то смешные. Когда отец рассказывал анекдоты о своих триумфах в провинции, сын вынул узкую большую записную книжку — и, угрожающе смеясь, сказал:
Вот здесь у меня все записано.
Я сказал:
Эта книга будет напечатана в тысяча девятьсот…
...восемьдесят девятом году! — подхватил он и хотел прочитать оттуда что-то очень смешное, но отец сказал: «Не надо!» — и он спрятал книгу в карман.
Заговорил Горький о том, как во всей Европе теперь вот такие биографические романы, как «Кюхля» Тынянова — о великих людях — какой они имеют успех и как они хороши — перечислил десятки французских, немецких и даже испанский назвал — о Тирсо де Молина, причем имя Рембо произнес на французский манер. Упомянул при сей оказии О. Форш. А потом перешел к Замятину. «Вам нравится его «Аттила»?» Словом, решил с петербургскими литераторами говорить о петербургской литературе. Кроме того, он усвоил мило-насмешливый тон по отношению ко всем овациям, которым он подвергается. Сейфуллина рассказывала мне, что ей он сказал в Москве:
Всюду меня делают почетным. Я почетный булочник, почетный пионер… Сегодня я еду осматривать дом сумасшедших… и меня сделают почетным сумасшедшим, увидите.
О «строительстве» в личных беседах он говорит так же восторженно, как и в газетах, но с огромной долей насмешливости, которая сводит на нет весь его пафос. Ему как будто неловко перед нами, и он говорит в таком стиле:
Нужен сумасшедший, чтобы описать Днепрострой. Сумасшедшая затея, черт возьми. В степи — морской порт!
Не понять, говорит ли он «ах, какие идиоты!» 1928
или: «ах, какие молодцы».
Пригласил нас к себе. Велел позвонить Крючкову в 8 часов утра.
Условиться, когда он будет свободен.
«Хозяин времени во вселенной — Крючков!» — объявил он. Пошел со Стецким — ехать на завод. Вышел на улицу. В вестибюле его не узнали — какой-то прохожий даже толкнул его, но вся прислуга гостиницы, обычно столь равнодушная к знаменитостям, выбежала поглядеть на него.