Когда все ушли – пришел В.Зензинов. Он весь на розовой воде (такой уж человек). Находит, что со всех сторон «все улаживается». Влияние большевиков будто бы падает. Горький и Соколов среди рабочих никакого влияния не имеют. Насчет фронта и немцев – говорит, что Керенский был вчера в большой мрачности, но сегодня гораздо лучше.

Уверяет, что Керенский – фактический «премьер». (Если так – очень хорошо.)

Вечером – Сытин. Опять сложная история. Роман Сытина с Горьким опять подогрелся, очевидно. Какая-то газета с Горьким, и Сытин уверяет, что «и Суханов раскаивается, и они будут за войну, но я им не верю». Мы всячески остерегали Сытина, информировали как могли.

И к чему кипим мы во всем этом с такой глупой самоотверженностью? Самим нам негде своего слова сказать, «партийность» газетная теперь особенно расцветает, а туда «свободных» граждан не пускают. Внепартийная же наша печать вся такова, что в нее, особенно в данное время, мы сами не пойдем. Вся вроде «Русской воли» с ее красным бантом.

Писателям писать негде. Но мы примиряемся с ролью «тайных советников» и весьма самоотверженно ее исполняем. Сегодня я серьезно потребовала у Сытина, чтобы он поддержал газету Зензинова, а не Горького, ибо за Зензиновым стоит Керенский.

Горький слаб и малосознателен. В лапах людей – «с задачами», для которых они хотят его «использовать».

Как политическая фигура – он ничто.

12 марта, воскресенье

С утра, одновременно, самые несовместимые люди. Рассадили их по разным комнатам (иных уже просто отправили).

Сытин, едва войдя, – ко мне: «Вы правы…» Говорил с горькистами и заслышал большевистскую дуду. Полагаю, впрочем, что они его там всячески замасливали и Гиммер ему пел «раскаянье», ибо у Сытина все в голове перепуталось.

Тут, кстати, под окнами у нас стотысячная процессия с лимонно-голубыми знаменами: украинцы. И весьма выразительные надписи: «федеративная республика» и «самостийность».

Сытин потрясался и боялся, тем более что от хитрости способен самого себя перехитрить. Газету Керенского клянется поддержать (идет к нему завтра сам), и в то же время проговорился, что и газету Гиммер-Горький не оставит; подозреваю, что на сотню-другую тысяч уж ангажировался. (Даст ли куда-нибудь, еще вопрос.)

А я – из одной комнаты – в другую, к И.Г.[35] (не нравится он мне, и данная позиция кадетов не нравится; чисто внешнее, неискреннее, приспособление к революции, в виде объявления себя партией «народной свободы», республиканцами, а не конституционалистами. Ничего при этом не понимают, о войне говорят абсолютно старым голосом, как будто ничего не случилось).

Ранним вечером явились В., Г., Карташёв, М. и др. – все с этой «запиской» к Временному правительству насчет церковных дел.

Могу ли я еще что-нибудь? Просто ложусь спать.

13 марта, понедельник

Отречение Михаила Александровича произошло на Миллионной, 12, в квартире, куда он попал случайно, не найдя ночлега в Петербурге. Приехал поздно из Царского и бродил пешком по улицам. В Царское же он тогда поехал с миссией от Родзянки, повидать Александру Федоровну. До царицы не добрался, уже высаживали из автомобилей. Из кабинета Родзянки он говорил прямым проводом с Алексеевым. Но все было уже поздно.

14 марта, вторник

Часов около шести нынче приехал Керенский. Мы с ним все неудержимо расцеловались.

Он, конечно, немного сумасшедший. Но пафотически-бодрый. Просил Дмитрия написать брошюру о декабристах (Сытин обещает распространить ее в миллионе экземпляров), чтобы, напомнив о первых революционерах-офицерах, – смягчить трения в войсках.

Дмитрий, конечно, и туда, и сюда: «Я не могу, мне трудно, я теперь как раз пишу роман "Декабристы", тут нужно совсем другое…»

– Нет, нет, пожалуйста, вам З.Н. поможет.

Дмитрий согласился в конце концов.

Керенский – тот же Керенский, что кашлял у нас в углу, запускал попавший под руку случайный детский волчок с моего стола (во время какого-то интеллигентского собрания. И так запустил, что доселе половины волчка нету, где-нибудь под книжными шкафами или архивными ящиками). Тот же Керенский, который говорил речь за моим стулом в Рел-Фил. Собрании, где дальше, за ним, стоял во весь рост Николай II, а я, в маленьком ручном зеркале, сблизив два лица, смотрела на них. До сих пор они остались у меня в зрительной памяти – рядом. Лицо Керенского – узкое, бледно-белое, с узкими глазами, с ребячески-оттопыренной верхней губой, странное, подвижное, все – живое, чем-то напоминающее лицо Пьеро. Лицо Николая – спокойное, незначительно приятное (и, видно, очень схожее). Добрые… или нет, какие то «молчащие» глаза. Этот офицер был – точно отсутствовал. Страшно был — и все-таки страшно не был. Непередаваемое впечатление (и тогда) от сближенности обоих лиц. Торчащие кверху, короткие волосы Пьеро-Керенского – и реденькие, гладенько-причесанные волосики приятного офицера. Крамольник – и царь. Пьеро – и «шармер». Социалист-революционер под наблюдением охранки – и его величество император Божьей милостью.

Перейти на страницу:

Все книги серии Биографии и мемуары

Похожие книги