На следующий день я встретился с Роем по его просьбе. Он хорошо владел собой, был спокоен, общителен, раскованнее меня, хотя я не чувствовал за собой вины — во всяком случае, не больше, чем ОН. Мы встретились у станции метро «Кесингтон-хай-стрит», пошли по направлению к Эдвардс-сквер и там обосновались в баре «Скарсдейл-армс», сев за столик на улице. Помнится, с притворной непринужденностью говорили об архитектуре. Похоже, Р. забыл, что я всего лишь прошлой ночью спал с его женой. Я же не забыл и презирал его за то, что он способен об этом не думать.
Говорил в основном он о себе, о своей вине, о своем характере, о том, как он жил, задирая людей, пестуя свое «эго» и портя те счастливые моменты, какие дарила ему жизнь. Несмотря на то что все это говорилось в католическом ключе, мне пришла на ум коммунистическая самокритика. Критика была суровой, но ее сопровождало невыносимое самодовольство. Тут коммунисты и католики схожи: они уверены, что исповедь очищает от грехов. Р. наслаждался — вот mot juste[453] — самоанализом. Об Э. он тоже много говорил. О слабости ее воли, об их физической несовместимости; и в то же время постоянно возвращался к католической идее вечного супружества. Мы пили пиво; он — пинту, я — полпинты. Я предложил поесть, он отказался, сказав, что ему ничего в глотку не лезет, тем самым как бы намекнув, что я бесчувственный, если могу думать о еде в такой ситуации. Его мучают тошнота, бессонница — по своей наивности он ожидал сочувствия, это выглядело жалко и отвратительно. Думаю, мое растущее презрение было иррациональным и неоправданным — ведь на самом деле он вел себя вполне цивилизованно и прилично. Но мне бы скорее понравилось старомодное проявление чувства собственного достоинства. Р. сказал, что собирается начать новую жизнь — напиваться больше не будет. При этом приканчивал уже третью пинту; он был, конечно, вполне трезвый, но язык у него развязался. Начал даже похваливать меня; говорил, что я его лучший друг после Джона Лиделла[454]. Как он любил бы меня при других обстоятельствах! Я предложил отдать Анну на воспитание в монастырь, он согласился, что это лучше всего. И прибавил, что сегодня же этим займется. Расстались мы исключительно тепло. Я был рад вернуться к Э., где мог наконец выплеснуть свое раздражение. Думаю, меня также радовало, что я могу немного сбить с Роя спесь. Мы с ним — даже если не брать во внимание теперешнюю ситуацию — настолько разные люди, что я обречен вечно бороться с ним и его влиянием, в каких бы обстоятельствах мы ни находились. Э. — обычный человек разрывается между нами, светом и тьмой, черным и белым. В некоем глубинном смысле в этом и заключается ее натура. Мы же с Роем — каждый по-своему (католик и пуританин) — религиозные люди. Я — в нравственном отношении, он — в метафизическом. Оба мы, как священники, боремся за ее душу или — в конечном смысле — за собственную.
В тот же день мы с Э. встретили Джона Лиделла. Думаю, нас обоих переполняло любопытство. Стройный, небольшая голова, умные глаза, сдержанный. Обменялись общими фразами. У меня было ощущение, что мы с ним в чем-то похожи; любопытно, находит ли он тоже Р. интересным объектом для наблюдений и понимает ли Р, что даже с лучшим другом он до какой-то степени играет роль подопытного кролика.
Поздно вечером я позвонил Р., тот был почти в истерике: католики, у которых он был, не смогли ему помочь. Точнее сказать, они задавали вопросы (на мой взгляд, вполне естественные), которые Р. счел неуместными: милосердие должно быть слепым. Он пылал от негодования, возмущенный поведением католического духовенства: мать-настоятельница называла Анну малюткой, и это почему-то привело его в ярость. «Малютка, — повторял он, — малютка»; казалось, только это он и запомнил. Он вел себя так, словно я был другом, на которого можно выплеснуть все обиды.
На следующий день я вновь позвонил ему — на этот раз он был совсем другим. Спокойный, деловой, хотя склонность к драматизму сохранилась: опять говорил о бессоннице, отсутствии аппетита, неумении разобраться в одежде Анны.
— Знаешь, что случилось сегодня утром? — сказал он. — Я выстирал ее брючки и носки и повесил носки поверх штанишек. И ткань окрасилась. Ты не представляешь, Джон, как все это трудно. Ничего не сохнет.
— А электрокамин у тебя есть? — спросил я.
— Думаю, есть, — ответил Р. раздраженно.
Он пристроил Анну в детское заведение, опекаемое англиканской церковью, и потребовал, чтобы Э. купила дочери одежду. Теперь мы могли покинуть Лондон. Перед этим заехали к Бетти, подруге Э. Я — из чистого любопытства: хотелось знать всех действующих лиц. Тихая, робкая миниатюрная женщина, в ее поведении я почувствовал некоторую враждебность к себе. Купили одежду для Анны, я завез ее Рою и там оставил.
Было приятно отправиться в Оксфорд; необычное ощущение свободы — ведь мы совершенно одни. Мы пили чай в вагоне-ресторане, напротив сидел генерал в штатском и с ним дорогая шлюха. Он холодный и чопорный, она — само притворство и жеманность.