Я никогда не прислушивался к тому, что говорили про Эдварда, но на этот раз прислушался и через несколько недель узнал, что хотя миссис Бишоп по-прежнему работает официанткой в “Мидзумото”, теперь она еще и танцует по вечерам три раза в неделю в ресторане “Форзиция”. Это было популярное заведение недалеко от “Мидзумото”, где собирались рабочие всех национальностей. Мэтью, например, очень гордился своим братом, членом профсоюза филиппинских рабочих консервной промышленности, и я знал, что он бывает в “Форзиции”, потому что Джейн иногда звала меня на кухню, когда я возвращался из школы, и торжественно показывала желтую кондитерскую коробку ресторана, в которой лежал шифоновый бисквит из гуавы, весь глянцевый и розовый.
– Это брат Мэтью передал, – говорила Джейн – она им тоже гордилась и от гордости становилась щедрой. – Возьми кусок побольше, Вика. Возьми еще.
Я не знал, почему мне так хочется ее увидеть. Но однажды в пятницу я сказал Мэтью и Джейн, что мне надо допоздна помогать с оформлением декораций для ежегодного школьного представления, сел на велосипед и уехал. “Форзиция” (я гораздо позже задался вопросом, кому пришло в голову такое название – это растение на Гавай’ях не росло, никто понятия не имел, что это вообще) стояла последней в ряду маленьких лавок, в основном принадлежавших японцам, в духе тех, что окружали дом Бишопов, и хотя штукатурка снаружи была выкрашена в ярко-желтый цвет, предполагалось, что строение должно напоминать японский чайный домик, с островерхой крышей и маленькими окошками в верхней части стены. Сзади, у одного из углов здания, находилось, впрочем, длинное, узкое окно, и именно туда я осторожно подъехал.
Я сел и стал ждать. До двери на кухню было всего несколько футов, но там стоял мусорный бак, и я за ним спрятался. По пятницам и выходным здесь играл гавайский ансамбль, исполнял он все популярные песни, ту музыку, которую так любил мой отец – “Нани Ваймеа”, “Лунный свет над Гавай’ями”, “Э Лили’у э”, – и после четвертой песни я услышал, как гитарист говорит: “А теперь, господа – да тут и дамы есть, правда же? – давайте поприветствуем нашу прелестную мисс Викторию Намаханаикалелеокалани Бишоп!”
Зрители зааплодировали, и, заглянув в окошко, я увидел, что миссис Бишоп в обтягивающем желтом холоку с узором из белых гибискусов, с леи из оранжевого пуакеникени на голове, с волосами, собранными в пучок, с алыми губами, поднимается на маленькую сцену. Она помахала рукой аплодирующим зрителям и стала танцевать под музыку “Моего желто-имбирного леи” и “Палоло”. Она танцевала прекрасно, и хотя по-гавайски я знал всего несколько слов, я понимал слова по тому, как она двигалась.
Когда я смотрел на нее, на ее счастливое лицо, мне подумалось, что, хотя она мне всегда нравилась, в глубине души я хотел увидеть, как ее унижают. “Танцовщица” в устах моих одноклассниц звучало мерзко, как дело, на которое может пойти только отчаявшаяся женщина, и что-то во мне хотело увидеть именно это. И вот я увидел ее, царственную и элегантную, и, успокоившись, я одновременно и расстроился, как бы ни старался в этом себе не признаваться, – я понял, что все-таки зол на ее сына и хочу, чтобы он чего-нибудь стыдился, и хочу, чтобы этим чем-нибудь оказалась его мать, которая всегда относилась ко мне с такой добротой, с добротой, которой я не мог ожидать от ее сына. Она танцевала не потому, что обстоятельства вынудили ее к этому, – она танцевала, потому что ей нравилось танцевать, и хотя она вежливо склоняла голову под аплодисменты публики, было очевидно, что ее удовольствие к одобрению зрителей особого отношения не имеет.
Когда я уехал, ее выступление еще продолжалось. Вечером в кровати я лежал на спине и думал о том дне, когда впервые покидал дом Бишопов и, обернувшись, увидел их вдвоем на кухне – они смеялись, окутанные теплым желтым электрическим светом. Но теперь это воспоминание представало передо мной в измененном виде: они поставили пластинку, и миссис Бишоп, не успев переодеться, в форме “Мидзумото”, танцевала, а Эдвард тоже двигался ей в такт, перебирая струны на укулеле. Снаружи, в крошечном дворике, собрались все мои и Эдвардовы одноклассники, и все посетители “Форзиции” тоже, и все смотрели и аплодировали, хотя мать с сыном ни разу не повернулись в нашу сторону – в их мире существовали только они вдвоем, как будто нас вообще не было.
Это первый случай, о котором я хотел тебе рассказать. Второй произошел три года спустя, в 1959-м.