Как литератор Постников не был силен (теоретик — он и есть теоретик) и к его мнению о литературе я испытывал слабое доверие, но он был старше меня и опытней, потому я и тащил ему все, что писал. Первые два рассказа он, матерый, разгромил в пух и прах, но без крепких выражений, тактично, особенно нажимая на слово «беспорядочно». Прочитав третий, сказал:
— Ну, этот получше. Но не очень. Хотя порядок налицо.
После четвертого:
— Ну, слава богу, этот лучше. Плюсов больше, чем минусов. Но не намного, не весомое достижение, — и дальше, разогревая мою фантазию: — Старайся, накручивай себя, свое воображение! Думаю, сможешь лучше. Хотя, за это ручаться трудно. Скорее не сможешь, если не бросишь свои дурацкие привычки. И все у тебя будет беспорядочно — то скомкано, то рыхло, лохмато…
Эхма! Многое я сейчас отдал бы, чтобы услышать его тихое, искреннее занудство. Бывало, ковыляет по коридору редакции — маленький, чахлый, хромоногий горбун старикашка — улыбается своим мыслям… Увидит меня, поправит очки:
— А, это ты! Заходи, заходи, сейчас тебе задам перцу, разделаю под орех, положу на лопатки… — и уже тише, убаюкивающим голосом: — Хотя, тебе в одно ухо влетает, в другое вылетает. Ты ведь, мелюзга этакая, упрямый как не знаю кто, не слушаешь старших, многоопытных…
Спустя несколько лет, когда я вел детскую изостудию в ЦДЛ, Постников водил на занятия сына, причем усаживался рядом с мальчишкой и всячески подбадривал свое чадо. Стоило мне отлучиться, как он начинал водить рукой сына по бумаге, а потом и вовсе выхватывал у него кисть и сам заканчивал рисунок. Я-то сразу видел, где рука ребенка, а где родителя и отчитывал Постникова (не менее азартно, чем он меня, когда дело касалось литературы и моего образа жизни).
— Пойми, — говорил, — в каждом рисунке видна душа художника, а здесь налицо две души и большая душа явно давит на маленькую душу. Это все равно, что рядом с хрупким цветком растет мощный репей и рано или поздно цветок увянет. Ты убиваешь в ребенке непосредственное восприятие, индивидуальность. Возьми отдельный лист бумаги и рисуй до посинения, но не лезь в мою систему обучения, не порть мне ученика.
— Ничего страшного, — спокойно оправдывался мой литературный наставник. — Мы с сыном творим в соавторстве, неужели не ясно? Под рисунком сделаем подпись: «Рисовал Постников-младший, помогал Постников-старший».
Кстати, у Постниковых и на рисунках мелькало немало надписей в духе Киплинга: «Кота не видно — он за чемоданом», «Пес не уместился, но вот его хвост».
Некоторые отмечали какое-то раздавленное самолюбие Постникова, его склонность к ворчанью, кое-кто считал, что у него сквернейший характер, что он неуживчив, насмешлив и вообще имеет кучу отталкивающих качеств, а я считаю — он просто отстаивал свои принципы. Во всяком случае, Постников был самым естественным из моих дружков. Ведь большинство из них двулики: говорят что-то, кого-то изображают, и смотрят на себя со стороны — достаточно ли убедительны. А Постников, светлая голова, никого не изображал. Теперь, в старости, для меня самое ценное в людях — естественность и искренность.
Постников так и не смог победить свою болезнь; он ушел из жизни тихо, незаметно; я нигде не видел сообщений о его смерти, нигде не читал статей о его творчестве, не слышал о вечерах памяти… Так что, этот очерк — мое запоздалое посвящение ему от всего сердца, мой небольшой поминальный венок на его могилу. И еще: пока он был жив, я особо не выделял его из общего числа друзей, и только когда его не стало, ощутил острое чувство сиротства.
Цветы над рекой
Даровитый, непревзойденный (в смысле наград) друг мой Сергей Иванов на фотографии в тенниске, грудь колесом, и без того узкий рот сомкнут до еле различимой змейки — позируя, Иванов откровенно дурачится. На снимке он — вылитый положительный герой, на самом деле был обаятельный злодей. Два моих отчаянных друга имели по шесть жен — Юрий Кушак и Сергей Иванов, но если у первого все супружницы внешне разные, то у второго — как отпечатки с одного негатива, «точно сестры Федоровы», — говорил Шульжик. Иванова, как и многих, тянуло к определенному типу людей. Однажды встречаю его в Доме журналистов — идет под руку со своей дражайшей половиной.
— Привет! — восклицает праздничным голосом, и, спотыкаясь на слогах (он заикался): — Познакомься! Эта сударыня моя жена!
— А мы уже знакомы, — говорю.
Он кривится, отводит меня в сторону.
— Не та, дурак! Новая! — и скорчил мне презрительную гримасу — как, мол, ты, черепок, не видишь! Это ж очевидно!
Кстати, это была его четвертая жена. Позднее, на даче Иванова, она сообщила мне:
— Ничего своего он не пишет. Я все рассказываю, а он только записывает.
Она, простушка до мозга костей, не понимала, что в умении талантливо записать и состоит работа писателя. Тем не менее, эта четвертая жена была послушной тихоней и рукодельницей: вязала прекрасные, в высшей степени художественные, вещи; супруги ходили держась за руки — боялись потерять друг друга, и их развод был для всех настоящим шоком.