Но никакого намека на жалость не было в тоненьком ручейке писем от Марии, которые достигли Чапуиза после того, как были проведены аресты. Общий смысл их оставался неизменным: «Эта женщина должна уйти», «Она должна заплатить за все свои злые свершения», «Ей не должно быть прощения». И кто может обвинить Марию за ее строгие молодые суждения? Она видит все только в черно-белом цвете. Полутона не для Марии. Она помнила только о том, что эта женщина, сидевшая сейчас в Тауэре, была ответственна не только за понесенные ею материальные потери, но и за ее порушенную жизнь, отчуждение отца, крушение ее девичества и, превыше всего, за бесконечные муки ее матери. У Марии был к ней девятилетний счет — и Анна могла оплатить его только кровью.
Она думала: «Это как один из тех ночных кошмаров, что преследовали меня после того, как умерла моя мать, расплывшееся пятно печали, страха и болезненного одиночества. Но тогда я была маленькой, и, если кричала во сне, Симонетт моментально оказывалась рядом и успокаивала меня, вытирала мне слезы, а когда я просыпалась утром, вокруг меня была вся красота Хивера, а у кровати уже сидели Джордж и Мэри, чтобы делить со мной весь длинный, чудесный день».
Но сейчас не было гувернантки, которая могла бы прошептать ободряющие слова, весь ее мир сузился до размеров тюремной камеры, а Джордж… Джордж превратился в окровавленный обрубок, покоящийся в безымянной могиле. Анна прижала трясущиеся руки к глазам в тщетной попытке изгладить из памяти воспоминания о вчерашнем дне, когда ее брат и трое друзей прошествовали на смерть, под топор палача, оборвавший их искрящуюся юность, и теперь их любовь и смех были навсегда потеряны для нее.
Марк Смитон, как человек низкого происхождения, был просто повешен.
Она разрыдалась.
— Если бы я могла умереть вместе с ними в одно время, агония сократилась бы наполовину. Но они заставляют меня вновь и вновь медленно умирать каждую секунду, кажущуюся вечностью, бесконечно ожидая, пока палач и его помощник не торопясь проделают весь этот бесконечный путь из Франции. Хотя, может быть, мне следовало бы считать себя отмеченной особой честью, ибо они решили, что моя шея должна быть перерублена мечом, а не обычным топором.
Кончилось все это взрывом безумного смеха, который постоянно сотрясал стены ее темницы в Тауэре, с тех пор как она была заключена туда семнадцать дней назад.
— Не надо! Я не могу этого выносить! — Нескончаемые слезы опять хлынули из глаз Мэдж Шелтон. Она вскочила со стула, со сбившейся набок прической, голубые глаза покраснели так, что ее трудно было узнать, — Анна, ты должна что-то делать. Господи! Его величество просто не сможет сделать эту отвратительную вещь с тобой. Он так любил тебя…
— Это было в другой жизни. Сейчас он питает ко мне только ненависть, что, как известно, является обратной стороной любви.
— Я не могу поверить, что он такой изверг, что он не смягчится. Если бы ты только написала ему, хотя бы попросила о встрече. — Ее голос задрожал. — Дорогая, ты должна найти какой-то выход. У тебя всегда была такая холодная голова… — Она зажала рукой рот при очередном взрыве истерического смеха Анны.
— Дорогая кузина, твой подбор слов явно не к месту, если не сказать больше!
Видя, что рыдания Мэдж становятся неистовыми, она постаралась успокоиться. Она как-то должна взять себя в руки, чтобы умереть завтра с достоинством, которое поддерживало ее в течение всего суда. Там, в переполненном зале, перед лицом судей с жестокими глазами, она стояла спокойно, не ощущая дрожи, пока свидетель за свидетелем громоздили горы грязи вокруг нас. Она с сарказмом подумала, как тяжело, наверное, были нагружены их карманы золотом Тюдоров или Кромвеля. Потом она услышала свой недрогнувший голос, когда взволнованно выступала в свою защиту, прекрасно понимая, что все слова уходят в пустоту, проходят мимо ушей этих мужчин, которые заранее признали ее виновной. Но ее красноречие не пропало зря. Анна чувствовала, что оно оказало определенный эффект на то небольшое количество публики, которое было допущено в зал суда, на лорда-мэра, официальных лиц и простых жителей Лондона. Возможно, у них и не было никакой власти, но она чувствовала, что они симпатизируют ей, и вера в свою невиновность вновь поднялась в ней, как прилившая волна. Как странно, что в годы ее могущества они ненавидели ее, но в ее падении наконец-то открыли ей свои сердца. Это было врожденное чувство справедливости, присущее большинству англичан, не любящих наблюдать, как целая свора безнаказанных хулиганов нападает на беззащитную жертву.
Она решительно повернулась к Мэдж.
— Нет ничего, что я могла бы или что мне следовало бы сделать, чтобы попытаться спасти себя. Я уже писала ему, но он не удостоил меня ответом. Я больше не намерена топтать свое… достоинство и гордость.
— Что такое гордость по сравнению с жизнью?
— Ты думаешь, я во что-нибудь ставлю свою жизнь теперь, когда… когда они мертвы? Ты думаешь, я смогу и дальше жить на этой земле с навеки выжженным на мне тавром неверной жены и убийцы?