Меня ранило подобное отношение тех, кто знал меня с детства. Я отважно снесла бы травлю, но то, что меня посчитали чудачкой, разбивало мне сердце. Как я скучала по отцу! Он понял бы меня, теперь же я оказалась одна среди благожелательного невежества. Меня все любили, но взирали на меня с беспомощной жалостью.
Поначалу я огорчалась, но проведённые дома три месяца всё изменили — и для моих друзей, и для меня. В школу я возвращалась в окружении неизменной любви и почтения друзей и домашних, каковые, слава богу, не переменились ко мне и поныне.
Я считаю себя истинной христианкой. Вера подала мне несказанное утешение, удовлетворила мои духовные запросы — и не разлучила с друзьями-буддистами. Они с уважением относились к моим необычным взглядам, поскольку чувствовали, что, храня верность христианскому Богу, я питаю исключительное почтение к своим предкам и уважаю веру, бывшую их величайшей святыней.
Я провела в школе ещё один счастливый год. А потом вернулась в Нагаоку; друзья считали меня образованной женщиной, но сама-то я понимала, как мало знаю. Положение незавидное, и я сознавала, что перед отъездом в свой новый дом, Америку, — а до него оставались считаные месяцы — я должна исправить свою репутацию, дабы оправдать ожидания старых друзей и выглядеть хорошо в их глазах. Так бывало в каждые каникулы, поскольку жители Нагаоки, простые, искренние и любящие, отличались упрямством, и я бессильна была начать новый год с того, чем окончила прежний. Друзья любили меня и, в общем, смирились с тем, что я изменила веру, но всё-таки втайне считали меня чудачкой за то, что мне нравится быть не такой, как прочие женщины. И вновь мне пришлось приспосабливаться к формальным приветствиям и вновь терпеливо ждать, пока напускная настороженность растает и снова проявятся верные души моих друзей.
Наконец я привыкла к прежней жизни — правда, теперь к ней прибавились радостные хлопоты: я собиралась в Америку.
В Японии свадьба — дело семейное, и не члены семьи обычно подарки не дарят, но мои обстоятельства были настолько иными, что многие жители Нагаоки посылали мне большие красно-белые лепёшки моти, в основном в форме аистов или влюблённых птичек[53], — в знак поздравления и пожелания счастливого долголетия. Дальние родственники, старые вассалы, слуги и служанки семьи, даже те, кто вступил в брак и поселился далеко, дарили мне шелка, мотки красно-белой мавата, лёгкой и мягкой шёлковой ткани, необходимой в каждом японском доме, — и на подкладки к плащам и платьям, и для различных деликатных хозяйственных дел.
Большинство этих безыскусных полезных подарков в Америке были совершенно без надобности, однако они выражали такое участие ко мне и преданность семье моего отца, что я растрогалась до глубины души. Меня часто приглашали на ужины, главным образом родственники, неизменно усаживали на почётное место рядом с матушкой, подавали рис с красной фасолью и красного луциана, целиком, с головой и хвостом, и суп из семи, девяти или одиннадцати овощей.
Всё это дарило мне тихую радость, но больше всего я обрадовалась, когда брат — он теперь жил в Токио — приехал домой, чтобы провести со мной эти последние недели. Брат привёз письмо от Мацуо: в письме говорилось, что некая добрая американка ради одной японской девушки из моей школы, в ком эта почтенная госпожа принимала живое участие, предложила Мацуо, когда я приеду, привезти меня к ней в дом и там же сыграть свадьбу. Матушка читала это письмо понурив голову, а когда подняла глаза, я с изумлением заметила, что слёзы туманят ей взор. Бедная матушка! Без малого шесть лет она таила в душе смутный страх, охвативший её, когда мы впервые узнали о решении Мацуо остаться в Америке: в Японии считалось неслыханным делом, чтобы дома у жениха не было ни матери, ни старшей сестры, дабы направить и наставить его молодую жену в новых её обязанностях. И это письмо подействовало на матушку, точно радушное слово чужой, но чуткой души, а тот факт, что написала его женщина, вселил в матушку умиротворение, тепло и покой. Она прижала письмо ко лбу, поклонилась (так было принято выражать благодарность), но ничего не сказала, и мы даже не догадались, что скрытое под напускной невозмутимостью облегчение усмиряет её давние тревоги. Тем вечером, проходя мимо её отворённой двери, я почуяла запах благовоний. Святилище было открыто. В нём лежало письмо Мацуо, перед ним курился ароматный дымок, унося ввысь глубочайшую благодарность материнского сердца.
Брат с нескрываемым неодобрением наблюдал за приготовлениями к моему отъезду.
— Все эти вещи нужны, если невеста будет жить в Японии, — заявил он, — а Эцубо от них нет толку. Что она будет делать с длинной завесой с нашим гербом и с набором праздничных кукол[54]? К тому же Мацуо торговец, ему придётся заплатить солидную пошлину, а в Америке они ни к чему.
Досточтимая бабушка с матушкой поначалу слушали молча, но однажды матушка возразила — кротко, но твёрдо: