Сестра рассказала с еле заметной улыбкой, как выглядели досточтимая бабушка и матушка, переодетые крестьянками. Соломенный плащ[84] досточтимой бабушки то и дело распахивался, открывая лиловое кимоно: такие носили только пожилые госпожи её положения, но бабушка заупрямилась и не стала его снимать. И шла, ставя стопы носок к носку, а не так, как ходили крестьянки.
Матушка оставила досточтимую бабушку со слугами, дочками и няньками, сама же с Ёситой вернулась к дому. Домашние наблюдали со склона горы, как матушка с Ёситой, освещая себе путь факелами, скрученными из бумаги, перемещались с места на место: Ёсита раскладывал солому, матушка поджигала, чтобы дом не достался врагу. Досточтимая бабушка молча смотрела прямо перед собой, прочие же, упав на колени, раскачивались, всхлипывали, причитали, как водится у слуг. Потом матушка, растрёпанная и чумазая, с трудом поднялась на гору, в слабом свете зари девочек переодели в одежду служанок — узел с нею принёс на спине Ёсита — и велели нянькам отвести их для безопасности в разные места. В ту пору на слуг можно было положиться. Каждой няньке дали кинжал и приказали пустить его в ход, если окажется, что плена не избежать. Эти кинжалы с гербом потомки преданных нянек до сих пор хранят как сокровище.
Сестра добавила, что с того самого утра она долго не видела матушку. Нянька отвела её в дом земледельца, где девочка одевалась и жила как простая крестьянка, а нянька её работала в поле с хозяйской женой. Каждый вечер после купания сестру натирали коричневым соком дикой хурмы — поскольку у знати кожа светлее, чем у крестьян, — и велели говорить так же, как дети, с которыми она играла. Сестру никак не выделяли из прочих, разве что за столом еду подавали первой.
— Теперь-то я понимаю, — пояснила сестра, — что земледелец догадывался, кто я такая, но мы были в одном из тех районов, главе которого наш отец пожаловал привилегию владеть двумя мечами, и нас не выдали. И моя младшая сестра тоже была в безопасности.
Тем временем под защитой Ёситы досточтимая бабушка с матушкой — в крестьянском платье и широких шляпах-каса с вислыми полями — скитались: то жили в горах, то останавливались у какого-нибудь земледельца, порой на несколько недель находили приют в храме. Так продолжалось два с лишним страшных года: вечно прятаться, знать, что тебя преследуют, — пусть отец проиграл и очутился в плену, но, чтобы победа была окончательной, его врагам надлежало истребить всю его семью, искоренить самое его имя.
— Наконец, — продолжала сестра, — матушка пришла в дом земледельца, где скрывались мы с нянькой. Матушка так исхудала, загорела и обтрепалась, что я не узнала её и расплакалась. Тем же вечером Миното привёз нашего брата. И рассказал, что священник, дабы спасти ребёнку жизнь, выдал его, и брат несколько месяцев провёл в заключении вместе с отцом. Оба были на волосок от смерти — пусть и достойной, — но пришла весть, что война закончена и все политические узники прощены: это их и спасло. Брат, кажется, меня почти позабыл, больше отмалчивался, но я слышала, как он рассказывал матушке, что однажды священник, завидев поднимавшихся на гору солдат, спрятал его в книжном шкафу под свитками священных текстов, дверцу шкафа запирать не стал, но сам уселся рядом и притворился, будто разбирает бумаги. Брат вспоминал, что слышал топот, стук падающей мебели, потом всё стихло, его достали из шкафа и он увидел копья: ими проткнули все закрытые шкафы, стоявшие рядом с тем, где прятался брат.
На следующий день матушка собрала всю семью, и Ёсита подыскал дом, где можно поселиться. А потом приехал отец, и жизнь — пусть самая скромная — началась сначала.
— Вот видишь, Ханано, — заключила сестра, — жизнь твоей бабушки не всегда была безмятежной.
— Какая чудесная жизнь! — восхищённо сказала Ханано. — Чудесная, хоть и страшная. А досточтимая бабушка — героиня! Настоящая героиня!
Я посмотрела на дочь — грациозная, она сидела очень прямо, гордо подняв голову и крепко сжав руки. Как она похожа на мою мать! Одно поколение отделяло Ханано от старинной гордости и сурового воспитания, одно — от грядущей свободы; она обитала, увы, в печальном настоящем — растерянная, непонятая, одинокая!
Сестра прогостила у нас всю осень и зиму. Я всегда буду вдвойне ей благодарна, поскольку те недели для матушки стали последними — и выдались счастливыми. Они с сестрой подолгу беседовали о прошлом, — не как мать с дочерью, а скорее как подруги (в конце концов, матушка была старше всего на четырнадцать лет и сестра во многом была так же старомодна, как она), — перебирали в памяти былые дни. А когда нас постигло прискорбное событие, присутствие сестры стало для меня истинным утешением, ведь она лучше меня знала старинные обычаи и распоряжения делала с нежностью, какую не выказал бы посторонний.