— А вот что. — Несколько минут назад Михай взял со стола газету, разговаривая, вертел ее, просматривал. — Вот, слушай. — Он стал читать: — «Румынский народ задыхается в своих границах, и он напрягает свои силы, чтобы добиться возможности дышать. Он должен перенести свои границы к воротам Азии». И дальше: «Пока не будет уничтожена Россия, останется русская опасность. Ликвидация России и продвижение Румынии до Урала — главное условие развития румынской нации». Румынской нации! — поднимая палец, громко повторил Михай. — А ты что, разве не румын?
Тудореску пожал плечами.
— Да, но какая связь между жизненным пространством Румынии и тем фактом, что мы на свои средства содержим Гитлера?
— Э-э… — с досадой проговорил Михай. — Наше правительство дальновидней тебя. Все совершенно сознательно двинуто на поддержку войны против большевиков, которые уже раз отняли у тебя землю. В конечном счете это делается для тебя же, а вовсе не для Гитлера, который является нашим защитником.
— Защитник, защитник, — с досадой передразнил его Тудореску. — Хотел бы я знать, будем ли мы хозяевами в самой Румынии, когда кончится война, или нет?
По забегавшим глазам Михая было видно, что отвечать ему нечего, но и деланному спокойствию его скоро конец, он может рассердиться не на шутку. Но тут он взглянул на Мариору. Девушка только что поставила на стол кофе, опустила поднос и стояла, ожидая приказаний.
Злость Михая вылилась на нее.
— Пошла отсюда, большевистская порода! — закричал он. — Нечего тут слушать.
После этого разговора Михай долго не приезжал.
Однажды Тома в конюшне сказал Ефиму:
— Не жизнь — могила. Вот девчонку жалко. Было бы приданое, замуж выдал бы. А сам десяток-другой лет — сколько меня хватит — поломал еще горб за себя и за нее: видно, судьба такая.
Тома и Ефим лежали на соломе. Рядом неторопливо жевали сено лошади, в крошечное окошко конюшни черным глазом смотрела морозная ночь. Дремотно горел опаец на скамейке. Ефим приподнялся на локте. Слабый язычок пламени осветил его небритые, запавшие щеки и молодые зеленоватые глаза.
— Знаешь, — сказал он. — Говорят, сто лет назад русские от французов тоже так отступали. Даже в Москву пустили французов. А сами силы тем временем собрали да как турнули их — до самого Парижа. А теперь в России коммунисты. Разве те сдадут? А ты уж умирать собрался. Поспешил. Эх ты, Тома!..
Тома молчал, посасывал пустую трубку. Ефим вдруг рассердился. Он сел на соломе, и его резкое движение заставило Тому поднять голову.
— Да как тебе не стыдно! — резко заговорил Ефим. — Отчего ты такой? Точно мертвый. Так тебя первый ветер согнет. А ты жизни в себе больше держи, чтоб от тебя камни отскакивали, не то что ветер. Ведь если все будут такие, тогда каждый Тудореску сможет поаму[37] плясать на наших спинах.
В щель между дощатых стен конюшни ворвался ветер. Должно быть, луна вышла из-за туч и осветила дверь в дальнем углу. У двери стояла Панагица.
Тома толкнул Ефима, встал. Панагица шла навстречу.
— Понабросано у вас тут: солома, палки, — ворчала она. — На каждом шагу спотыкаешься. Я за вами: ужинать идите.
Было странно, что она пришла. Обычно никогда не звала, говорила: «Много чести, сами придут».
А на другой день жандармы забрали Ефима, увезли в город. Он даже попрощаться ни с кем не успел. Тому вызвал к себе Тудореску, бил по лицу тяжелыми ладонями, потом сказал:
— Я покажу тебе: дочку замуж выдавать. За стариком Ефимом хочешь вслед отправиться?
Вечером Тома остановил Мариору во дворе, тихо рассказал ей обо всем.
— Чего это боярин к твоим словам о замужестве придрался? — сказала она, пожав плечами. — Чудно́! — И вдруг вспомнила: взгляд у Тудореску был последнее время масленый, липкий…
Мариора часто думала о Дионице. Кир говорил: душа в человеке — самое главное. Чем же мил ей Дионица? Вспоминались глаза его, ярко-синие, как весенние цветы. Веселый и ласковый… но слабый он… твердости нет…
Последний раз, когда они виделись, девушка сказала ему:
— Забудешь меня в городе…
Дионица выхватил нож и, если бы Мариора не отняла, ударил бы лезвием себе в ладонь… По старинному обычаю хотел доказать, любовь… Эх, Дионица! Взял бы лучше ее за руку и повел через Днестр, через фронт, через огонь в ту сторону, где восходит солнце, — там свобода.
Наступила осень. 1942 года.
Этим летом пришла новая беда. Мало того, что отобрали землю, что дала советская власть, теперь было приказано отрезать часть лучшей земли для приехавших из-за Прута колонистов.
Румынам, награжденным орденами в нынешнюю войну, правительство Антонеску давало по двадцать пять гектаров земли в Бессарабии или Северной Буковине. Земля была отрезана, когда пшеница гнулась под тяжестью вызревающих колосьев, так что новым кулакам предстояло только убрать урожай. В Малоуцах двадцать пять гектаров получил приехавший откуда-то старик Романеску, сын которого был награжден орденом. Побывавший в селе дворник Диомид рассказывал, что старик занял касу Лауров, нанял батраков, но сам на поле почти не бывает: сидит дома, слушает радио.
Однажды к Мариоре в имение прибежала сестренка Веры Ярели.