Я усталый и пустой. Я чувствую себя совершенно пустым. Точно пузырь, в котором я сам же проткнул дырку.
Хочется есть, и больше ничего. Надо сказать Кристине, чтобы разогрела обед.
Всю ночь лил дождь и завывал ветер. Первая осенняя буря. Я лежал без сна и слушал, как скрипят и трутся друг о дружку ветки большого каштана у меня под окном. Помню, я встал и какое-то время сидел у окна и смотрел на гнавшиеся друг за дружкой обрывки туч. Уличные фонари сообщали им кирпично-грязный отсвет пожара. Церковный шпиль, казалось, изогнулся под напором ветра. Тучи принимали очертания диковинных фигур, то была бешеная скачка грязных красных дьяволов, дудевших, свистевших, завывавших, срывавших друг с друга лохмотья и совокуплявшихся самым причудливым образом. И, глядя на все на это, я вдруг расхохотался. Я хохотал над бурей. Нашла из-за чего поднимать столько шума! Я уподобился тому еврею, над которым грянул гром как раз в тот момент, когда он кушал свиную отбивную: он решил, что всему виною злосчастный кусок свинины. Мысли мои были заняты одним, и я вообразил, что то же занимает и бурю. Под конец я так и заснул прямо на стуле. Я проснулся от холода, встал и лег в постель, но уснуть уже не смог. И в конце концов наступил новый день.
Сейчас серенькое, безветренное утро, но все льет и льет. И у меня ужаснейший насморк, и я извел уже целых три носовых платка.
Развернув за утренним кофием газету, я прочитал, что пастор Грегориус скончался. Скоропостижно, от инфаркта… возле павильона минеральных вод в саду Кунгстредгорден, близ церкви Святого Иакова. Один из наших известных врачей, случайно оказавшийся рядом, смог лишь констатировать смерть… Покойный был одним из популярнейших и любимейших проповедников столицы… Обаятельный, сердечный человек. Пятидесяти восьми лет… Приносим искренние соболезнования семье покойного: супруге, урожденной Валлер, а также престарелой матери.
Ах, господи, господи, что поделаешь, все там будем… Тем более сердце у него давно уже пошаливало.
Так, значит, осталась старуха мать. Этого я не знал. Она, должно быть, ужасно старая.
…Что-то есть мрачное и неуютное в этой комнате, особенно в такие вот дождливые дни. Все здесь старое, потемневшее, траченное молью. Но среди новой мебели я чувствую себя неуютно. Не сменить ли все же занавеси на окне, эти слишком уж темные и тяжелые и не пропускают свет. А у одной вдобавок и край подожжен, это с той самой ночи, еще летом, когда пламя свечи колыхнулось от ветра, и она загорелась.
«С той самой ночи, еще летом…» Интересно, сколько же прошло времени? Две недели. А мне кажется, целая вечность.
Кто бы мог подумать, что его мать еще жива…
А сколько лет было бы теперь моей матери? О, не так уж и много. Не более шестидесяти.
У нее были бы седые волосы. Ей уж, верно, трудновато было бы взбираться на горки и по лестницам. Ее голубые глаза, светлее которых не найти, сделались бы к старости еще светлее и улыбались бы ласково из-под седых буклей. Она радовалась бы за меня, но гораздо больше горевала бы о брате Эрнсте, который теперь в Австралии и никогда не пишет. Эрнст вечно доставлял ей одно лишь горе и заботы. Оттого она и любила его больше всех. Но, как знать, она, может, и переменилась бы, доживши до таких лет.
Слишком рано умерла она, моя матушка.
Но это хорошо, что она умерла.
Вернувшись под вечер домой, я так и застыл в дверях залы. На подзеркальнике в вазе стоял букет темных цветов. Смеркалось. Цветы наполняли комнату тяжким ароматом.
Это были розы. Темные, красные розы. Две или три почти черные.
Я стоял не шевелясь на пороге безмолвной, раздвинувшейся в сумерках комнаты и боялся дышать. Мне чудилось, будто я вошел прямо в сон. Цветы перед зеркалом – ведь то были темные цветы моего сна.
На мгновенье мне стало страшно. Я подумал: это галлюцинация; я гибну, мне скоро конец. Я не решался подойти и потрогать цветы из страха ухватить пустоту. Я прошел к себе в кабинет. На столе лежало письмо. Я вскрыл его дрожащими пальцами, опасаясь, не связано ли оно каким-нибудь образом с цветами; но это оказалось приглашение на обед. Я прочитал его и написал в ответ на визитной карточке одно-единственное слово: «Буду». Затем я вернулся в залу: цветы были на месте. Я позвонил Кристине, я хотел спросить у нее, кто принес цветы. Но на звонок никто не отозвался: Кристины не было дома. Я был один в квартире.
Явь начинает у меня мешаться со снами. Я уже не различаю, где явь и где сон. Симптом мне известный, я читал про него в толстых книгах: это начало конца. Но конца ведь все равно не избежать, так чего же бояться. Моя жизнь все более и более начинает походить на сон. А может, она и всегда была только сном. Может, мне все только снилось – снилось, что я врач, и что фамилия моя Глас, и что есть на свете священник по фамилии Грегориус. И я в любую минуту могу проснуться дворником, либо епископом, либо школьником, либо собакой – как знать…