— Пишу с верой — Россия непобедима! А работать художник должен в любых условиях, было бы что сказать людям… Так-то вот, друзья мои. Теперь уж вернее говорить — коллеги! — улыбнулся он.
Радостные, выбежали мы на улицу и пустились наперегонки, а вечером были в студии. Мы с Ваней часто приходили раньше других, когда пустая комната еще отдавала гулким холодом, стулья и планшеты стояли вразброс: как рисовали накануне, так и оставили. Вначале, не раздеваясь, грелись у печки, обнимая кирпичную стенку. Женя Недзельский приносил баян. Сетуя на холод, он покашливал и дул на руки. Как всегда, в хорошем настроении приходила Вера Макаровская с большой папкой для рисования.
Николай Станиславович входил, распахивая полушубок, и шумно приветствовал нас:
— Молодцы, ребята, мороза не побоялись!
Прибегала после занятий в школе Зоя, сестра Жени, а за ней опаздывавший Саша Шляпников.
— Живописцы опаздывают, не гоже! Надо упражняться в набросках — рисовать и рисовать! — звенел бодрый голос учителя.
Шляпников, смущенно приглаживая льняные волосы, спадавшие на лоб, говорил, что, мол, в наказание согласен первым позировать для набросков. Их делали углем, карандашом, кистью, обмакивая ее в банку с гуашью. Рисовали на старых афишах, на оберточной бумаге — все годилось. С шутками, смехом позировали по очереди, придумывая разные позы. Такие упражнения перед началом занятий давали хороший заряд активному восприятию натуры.
В один из вечеров каждый должен был рассказать о своем любимом художнике или картине по репродукции и открыткам. Николай Станиславович хотел знать, что увлекает каждого из студийцев.
Саша Шляпников, оказалось, любит яркую, сочную живопись, такие и художники ему нравятся, как Архипов, Коровин…
Вера Макаровская стала описывать «Московский дворик» Поленова, но оговорилась: «Не подумайте, что дворик нравится мне чисто по-девичьи — солнышком, беленьким домиком, зеленой поляночкой. Нет, в этой картине много света!»
Я вспомнил картину Шишкина «Рожь». С большим прилежанием мы копировали ее с открыток и дарили соседям в обмен на фанеру, которую использовали для живописи. А огромное ржаное раздолье я видел однажды на пути в Троицк. Только вместо сосен кой-где виднелись березовые колки. Да, пожалуй, как у Шишкина, промелькивали над дорогой ласточки и над горизонтом всплывали тугие белые облака.
А Ваня встряхнул плечами, как бы готовясь расправить крылья, и сказал:
— Хочу лететь за синь-море с этими сильными птицами — гусями, как у художника Рылова «В голубом просторе». Или слушать ветер в его «Зеленом шуме»!
Зоя Недзельская принесла с собой открытку «Трубачи Первой Конной Армии» художника Грекова. И, глядя на нее, выпалила без сентиментальности, чего никто не ожидал от девчонки:
— В картине Грекова боевой дух революции! Звонкий блеск медных труб, белые кони, красное знамя над бойцами — горячая пыль в знойном воздухе! А с каким задором повернулся к трубачам командир, подбадривая бойцов и слушая походный марш!
Николай Станиславович кивал, он и сам любил рассказывать и описывать картины со всей страстью и романтическим подъемом! Засиделись до того, что отключился свет — экономили электроэнергию. Выручил Ваня Чистов, принес восковой огарочек. На его колеблющееся пламя Ванина бабушка шептала молитву, но уступила, если, мол, для дела.
Недзельский стал читать из Гоголя:
«Знаете ли вы украинскую ночь? О, вы не знаете украинской ночи! Всмотритесь в нее. С середины неба глядит месяц. Необъятный небесный свод раздался, раздвинулся еще необъятнее. Горит и дышит он. Земля вся в серебряном свете…»
Тем временем оранжевый язычок на восковом огарочке вздрагивал, догорая, а в окнах все заметнее обозначался зеленоватый лунный свет, вселяя что-то загадочное, таинственное. А нам вспоминались картины художника Куинджи, о которых рассказывал Николай Станиславович.
Глубокой осенью 1941 года в Пласт приехали эвакуированные. О них много говорили, ждали настороженно и с любопытством. Люди, спасавшиеся от войны, испытали бомбежки, обстрелы, их преследовали во сне кошмарные тени черных крыльев с крестами. Они вздрагивали, просыпаясь, и слушали тишину никогда неведомого им городишка.
Пожилую эвакуированную с пушистыми седенькими волосами прозвали «Пианисткой». Татьяна Федоровна еще до революции окончила Петербургскую консерваторию, жила в одиночестве и была вовсе не приспособлена к жизни. Приехала она без вещей, в стареньком осеннем пальто. Моя тетка сшила ей теплую безрукавку. Пианистка благодарила и рассказывала:
— Как начались бомбежки, то даже в жаркую погоду меня не отпускала дрожь, а в разбросанных повсюду бумагах чудились ноты. Вы понимаете, я потеряла все ноты!
Татьяна Федоровна много говорила о музыке, как о самом возвышенном, святом. Но наши женщины пересуживали все по-своему и считали пианистку помешанной.