Наконец решилась. Стянула с шеи перекрученный шнурок, погладила толстый медный круг, покрытый вязью
Капнула.
–
Я услышала, как ласка тихонько пискнула, недовольная. На секунду мы посмотрели друг другу в глаза: в ее – пугливая растерянность, в моих – усталая жесткость.
Она склонила мордочку и спрятала нос в лапах, и снотворный туман затопил ее белую шерсть.
Каждый раз в такие моменты мне почти ее жалко. Я знаю: как любой зверь, она хочет другого. Она хочет воплощаться, она хочет участвовать, она хочет разделить со мной жизнь, все события и все мои порывы. И, наверное, ей давно надоело спать.
С другой стороны, никто не заставлял ее попасться мне. Я-то обозналась; а она могла бы выбрать кого-то другого, не так ли? Оскалиться, зашипеть, метнуться хищной молнией – и не даться мне в руки.
От этого всем стало бы лучше.
В Огице многие пользуются амулетами, их приносили иногда и в мастерскую Чабиты, и мне приходилось их чистить. Они обычно довольно простые: из гагата вытачивают гладкие кольца и покрывают знаками, иногда добавляя бусину окаменевшего дерева. Двоедушники носят их на плотном шнурке на шее, а кое-кто даже вместо серег.
Эти амулеты никого не усыпляют, нет. Они лишь немного ослабляют запахи, – артефакторы говорят: разжижают воздух. Что там с воздухом, я, честно говоря, не очень понимаю, но знаю, что так двоедушники слышат чужие запахи приглушенно, а их собственный запах становится мягче и ненавязчивее.
Ни одну лисицу не обмануть такой поделкой. Лисы делят запахи на тебя-человека, тебя-зверя и тебя-их-обоих, могут вынюхать на столичном железнодорожном вокзале пассажира, который был здесь вчера, и различают такие оттенки, которые не подвластны мне даже теоретически.
Нет смысла прятаться от лисы: она все равно найдет тебя, где бы ты ни был. Другое дело, если лисе будет нечего искать.
Я бежала поздним вечером, в праздничный день. Это давало мне кое-какую фору: у меня было никак не меньше двенадцати часов до того, как родители меня хватятся.
Конечно, они не сразу поняли бы, что я ушла далеко. Могли бы решить, что я побежала к девчонкам, или опять кукую в кладбищенском лесу, или спряталась в мастерской. Мама всерьез заволновалась бы к вечеру, и только утром папа обратился бы в полицию.
Около полутора суток. Около полутора суток, чтобы исчезнуть насовсем.
Я была тогда… ну, здорово не в себе. В крови плескался такой коктейль из паники и адреналина, что всякая река была мне не то что по колено – по щиколотку. Я забрала деньги не только из своего приданого, но и из кошеля, который готовили для Ары; я украла материалы у наставницы; я работала с ртутью без тяги и даже без респиратора. Я склоняла
Первый артефакт был раза в четыре тяжелее сегодняшнего, весь корявый и неопрятный, но он работал. Мой человеческий запах, смешиваясь с чарами, погружал зверя в сон, – и вместе со зверем засыпали и его запах, и его нюх. Я долго шла по воде, а потом вытащила из чемоданов чужую одежду, вымылась в снегу и натерла пальцы пахучей кедровой корой.
Потом бегала несколько месяцев, случайно выбирая маршрут. Сменила документы. И прожила в столице почти полгода, чтобы убедиться: они действительно потеряли мой след.
Смешно, но сейчас я даже не могу толком оценить, сложно ли это было. Звучит вроде как «не очень»? Или, наоборот, «чересчур»? Первый год свободы превратился в моей памяти в переваренную кашу на воде, из тех, в которых, как в клейстере, застревает стоймя ложка – и невозможно понять, из чего вообще она сделана.
Тогда ласка тоже вредничала. Однажды, еще до Огица, я вообще очнулась в двадцати километрах от города, в вонючей норе и на птичьих трупах; к счастью, было лето, и я кое-как смогла добраться обратно.
Но чем дальше, тем слабее она становилась и тем гуще был окружающий ее туман. Однажды, должно быть, мой зверь уснет насовсем и утонет в этой молочной дымке.
Я надеюсь, что тогда ласка снова станет воздушным призраком и побежит вслед за колесницей Полуночи через чернильное небо, горящее тысячами огней. Я надеюсь, что для нее тогда снова начнется Охота, и кто-то другой – не я – свяжет с ней свою судьбу.
Тогда я перестану быть двоедушницей. И моя дорога станет наконец из далекого, тоскливого несбывшегося – воспоминанием.