Мы познакомились в Варшавском комитете партии. Я наводил там справки о семье Костецких, о людях, перед которыми остался в великом, неоплатном долгу. Услыхал мой вопрос один из просителей — человек тщедушный, суетливый и лысый, который шумел из-за лимита продуктов для столовки при типографии. Стучал кулаком по столу, горячился. Но едва услышал, что интересуюсь Костецкими, ринулся ко мне и велел ждать, пока он не закончит свои дела. Лицо у него было сердитое, изможденное и заросшее, один глаз серый, живой и налитый кровью, а другой чересчур голубой и ясный, явно искусственный. Я дожидался его. В Варшаве я был второй день, а на родине десятый или пятнадцатый. Не знал, что делать с собой, у кого спрашивать дорогу. Возвращаться на море запретили врачи — я же по-настоящему знал только морское и военное ремесло. Ходил, тщетно выспрашивал: на что могу сгодиться? Наконец в комитете схватил меня этот человечек, поскольку имя Костецких прозвучало для него, как волнующий, знакомый пароль.

Он забрал меня тогда к себе на Черняков, где занимал в полуразрушенном флигельке две комнатушки вместе с женой, двумя дочерьми, мужем младшей дочери и племянником жены. Несколько часов расспрашивал и выпытывал, а я объяснял ему, кем был, кем стал, из каких дальних странствий возвращаюсь и чего ищу в родном краю, которого давно не видывал. Он внимательно выслушал меня, а потом рассказал, как погибли старик Костецкий и оба его сына. Что с Марианной, он не знал, полагал, однако, что и ее не найду среди живых.

Ночь была спокойная и теплая. Мы сидели на кособоких ступеньках крыльца. Когда закончили разговор, над Вислой уже клубился предрассветный весенний туман, и этот недоверчивый, но великой души человек, Теофиль Шимонек, собрат по печатному искусству, сказал, что займется мной и поможет мне найти место под этим небом. Так он и сделал. Я поселился у них. Потом Теофиль отвел меня в свою типографию и усадил на пробу за линотип. Позорная была эта проба, но не последняя. Начало стоило мне, словно ученику, и огромных усилий, и стыда, ибо помнил я уже слишком мало. Но людей было еще меньше. Теофиль не отходил от меня, опекал, приучал и в конце концов убедил, что и я смогу приносить пользу.

Скорее себе, чем ему, я обещал, что не подведу. Однако не во всем смог ему поверить, ибо Теофиль утверждал, что не ведает никаких сомнений и колебаний. Народ, говорил он, взял власть в свои руки. И только партия рабочего класса сумеет хорошо этой властью распорядиться. Он приказывал мне смотреть на руины и видеть новый, великолепный мир. Землю — крестьянам! — восклицал он взволнованно. Заводы — рабочим!

И вот мы двигались в первомайском, не слишком многолюдном шествии по пустынному, расстрелянному городу. Я шел плечом к плечу с Теофилем, перед трибуной он отобрал у меня транспарант, сердитым голосом велел держать шаг и смотреть вправо. Но я глядел под ноги, на грязную, перепаханную гусеницами танков мостовую. Не кричал и не пел, как другие.

Теофиль раз-другой сердито осведомился, что со мной и не болит ли у меня живот. Я ответил ему каким-то крепким словцом, но, когда демонстрация уже расходилась, сразу же обмяк и покорнейше попросил Теофиля пойти со мной на Замковую площадь, к колонне короля Зигмунта, к Замку, которого нет, в выжженные руины Краковского предместья. Он не понял, чего я хочу, но согласился, хоть и продолжал сердиться, не отдал мне транспаранта и не свернул его, хотя мы шли уже не с демонстрацией и позади нас порой раздавались ядовитые смешки.

Замковая площадь уже опустела, и наш разговор состоялся без свидетелей. Солнце припекало все жарче, из-за Вислы долетали первые порывы ветра. Мы уселись на искалеченных ступенях королевского памятника, лицом к реке.

— Чего тебе? — спросил Теофиль, прислоняя к королевской колонне красный транспарант.

Он устал, лицо было в поту, живой глаз слезился.

Перейти на страницу:

Похожие книги