Ты говорил: вот если бы тогда, если бы тебе семь и ты только проснулась, а я сижу у твоей кровати и жду. Чтобы кончилось лето, чтобы школа кончилась, чтобы дворец в шалаше, чтобы на танец, чтобы на жизнь. Но когда мне исполнилось семь, тебе уже давно было десять. И жил ты далеко – за сотни километров, за десятки лет. И было тебе тогда не до любви, извинялся ты, и даже не до жизни. Первая учительница – молодая, некрасивая, уставшая от дождя, который сменялся мокрым снегом, и от комнаты, где за стеной плакала по некрасивой дочке мать, – угрожала, что тебя отправят в детдом и никто не поможет, даже твоя мама в красивом халате в маках, даже твой папа, который не папа – отчим, но обнимает крепко, но вместе на футбол, но всем бы отца такого. Сейчас ты уже и не помнишь, за что в детдом. Буквы выбегали за поля? Цифры сбивались со счета? Не крепился к памяти утес-великан (тучка не мокрая, золотая)? Стих про утеса-великана и про тучку ты выучишь потом, и будешь баюкать им дочь, которая еще до. Но до дочери еще далеко, а фура близко – огромная, как Вселенная, сверкающая, как Новый год. А ты на велосипеде, велосипед купил отчим, и придерживал за багажник, и бежал следом, глупо улыбаясь от гордости, и рассказывал маме, что ты молодец мужчина. Но сейчас отчима нет, а фура есть. Ты видишь фары, помнишь, что решил сбежать, от детдома, от дома, в рюкзаке хлеб и банка варенья, абрикосового, которую взял в кладовке. Как упала и разбилась банка, ты уже не видел. А водитель фуры (жизнь на до и после, за руль больше никогда) только и видел, что абрикосовые брызги, и успел вспомнить про южный город, и про что-то, что могло случиться, но не случилось.

Я должен был умереть, говорил ты. Но водитель фуры плакал и мчался, не разбирая дороги, боялся не успеть. Доктор в больнице сказал, что вовремя. Больница деревенская, операция сложная, не во всякой городской возьмутся. Но местный доктор учился в Москве, а потом жизнь случилась, и как-то занесло сюда, любовь была, объяснила санитарка твоей маме. Папа твой ходил в школу, стучал кулаком по столу директора, по парте твоей стучал. Директора уволили, некрасивая учительница уволилась сама. Ты рассказывал, что однажды учительницу ту встретил (в магазине? на остановке?) и сделал вид, что не узнал ее. Она тогда не узнала тоже или сделала вид.

А я ведь все думал, говорил ты, для чего тот доктор учился в Москве? А потом встретил тебя и понял. Ты говорил это тысячу раз: я встретил тебя и понял. Первый раз сказал, когда мы танцевали, но тогда и так было понятно, что все для этого, для таких вот звоночков, до последней до точки, что время бежало, торопилось сюда, в ресторан с тесным танцполом, чтобы отдышаться в твоей большой ладони, чтобы уснуть, укрывшись моей маленькой. И ушами шутовского колпака свешивались с кровати чулки, и у нас ничего не получилось, в ту первую ночь, и ты говорил, как стыдно, и стыдно ни капли не было. Было так, как будто распечатали новую жизнь, а старую в окно, вчерашней заваркой, ненужным рассветом.

На рассвете ты признался. В смертном грехе по имени Анна (для домашних Нюта), в страшном преступлении со словом «жена», которая вечно, с детства в соседних подъездах, в одну школу, и вместе хоронили дедушку (твоего, ее?), и за картошкой к тете Зое, а на Пасху к родителям, ее, твоим, и ты не раз все взвешивал, но дедушка всегда оказывался на той, на ее стороне, и тетя Зоя с картошкой, и родители с пасхальными куличами, все теснились в одной чаше в противовес твоей, твоей легкой, почти невесомой попытке остановить, повернуть, сбежать. К тебе. Ты говорил, я всегда хотел сбежать к тебе. А потом спрашивал, почему так не вовремя. Вовремя было пять лет назад. Десять лет назад было еще больше вовремя. Вот бы мы встретились тогда, говорил ты.

Тогда у меня была косая челка, бархатные лосины и Владимир – почти муж. Белые туфли, американское платье напрокат, свадьба на август, чтобы свои помидоры, чтобы после поста, или до поста (а пост этот, он когда вообще?). К августу ведь церковь достроят, Верка ж с третьего этажа со своим венчалась, а он в спальню в ботинках, пьет, говорят, а Верке куда теперь с сыном, да и второй на подходе. А Владимир к подъезду на машине, букет мне, букет маме, а папа морщится, говорит, какой-то он, и машет рукой, мол, тебе с ним жить. А мне бы идти под руку, а мне бы на лодке в городском сквере, и как мама в восемнадцать, и лыжные ботинки на антресолях, и на выходных снег, и сосны венком в морозном небе.

Перейти на страницу:

Все книги серии Люди, которые всегда со мной

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже