За исключением громоподобных «Осторожно!» Цезарь Дель Мармоль говорил обычно очень тихо. Его жена, которую почему-то звали Орфея, казалась свидетельницей и жертвой землетрясения, причем ее не только изрядно тряхнуло, но еще и осыпало штукатуркой. Все в ней было белого цвета — грязно-белого цвета стихийного бедствия: лицо, волосы, брови. К счастью, ее маленький рост несколько скрадывал размеры катастрофы. Она носила ситцевый фартук, серый с белыми узорами, одни и те же чулки мышиного цвета и теннисные туфли и летом, и зимой.
В этом мирке самым живым существом была черепаха, а самым ярким пятном — листок салата, который светился на дымчатом ковре, точно зеленый огонек в тумане.
Цезарь Дель Мармоль, несомненно, был талантливым человеком: в полном молчании, не помогая себе ни единым словом, он умудрялся передать ученикам пламень, не угасший в нем под толстым слоем пепла.
Он отмечал ошибку едва заметным, усталым движением, словно дирижер, которому режет ухо фальшивая нота. С той же царственной сдержанностью он посвящал меня в секреты сцены. Его репертуар насильственных смертей был бесконечен: яд, кинжал, нож, пистолет… Он нацеливал на меня указательный и средний пальцы, и я падал как подкошенный, иногда прямо на листик салата в опасной близости от черепахи. Тогда Дель Мармоль разражался леденящим кровь «Осторожно!» — и мне приходилось начинать все сначала на другом, не столь густо населенном участке ковра.
Я научился так мастерски умирать, что мама отказывалась присутствовать на репетициях «Рюи Блаза» и «Чаттертона». Особенно «Чаттертона». Первое время с книжкой в руках она подавала мне реплики. Мы располагались в коридоре, потому что дверной звонок, как, впрочем, и мамин слух, последнее время начал барахлить. Мама же пуще всего боялась «не услышать гостя» и «показаться невежливой».
Играя «Чаттертона», я предпочитаю обращаться не к маме, а к Шарлотте-Амелии Соэ. Конечно же, меня ничуть не смущает, что по ходу действия мне приходится говорить маме пылкие слова любви, для этого я слишком невинен, просто местонахождение Шарлотты-Амелии над лестницей усиливает иллюзию, как, впрочем, и сама лестница. Я не могу оторваться от этого парящего лица. Портрет моей двоюродной бабушки с материнской стороны висит на лестничной площадке рядом с дверью в ванную. У мадемуазель Соэ, запечатленной художником довольно скромного дарования в возрасте двадцати пяти лет, очень грустный и покорный вид, как у всех девиц той эпохи, которые знать не знают, кому достанется их изображение, как, впрочем, и они сами, и опасаются, как бы все усилия их родни продать их повыигрышнее не пропали втуне. Впрочем, что касается Шарлотты-Амелии, это предчувствие оправдалось — она так и не нашла себе спутника жизни. Портрет не особенно хорош, а оригинал не имел никакой возможности встретиться с Чаттертоном, так как опоздал родиться лет на пятьдесят, но ни этот анахронизм, ни прическа по моде 1830 года, ни короткий, словно обрубленный, нос — наша семейная примета — не мешали мне видеть Китти Белл в образе Шарлотты-Амелии. С того места, где я нахожусь, мне кажется, что она слегка наклонилась над перилами. Мне легко представить себе Шарлотту-Амелию живой еще и потому, что портрет висит без обрамления — раму пришлось снять, до такой степени ее искорежили осколки стекла.
У мамы совсем нет сценического опыта и произношение далеко не классическое, она скованна и не может побороть смущение — все это подчас портит мне удовольствие. Однажды, едва я воскликнул: «Нет больше времени, Китти, с вами говорит мертвец», мама изменилась в лице. Она водит пальцем по странице и не находит ответной реплики. Ее потрясла искренность чувства, вложенного мною в слова Чаттертона. Какую бы роль я ни играл, я всегда остаюсь для своей матери маленьким мальчиком, и для нее невыносимо слышать из моих уст: «С вами говорит мертвец…» Мне знакомо это выражение маминого лица: оно появляется, когда я возвращаюсь домой поздно или выгляжу слишком усталым, любящее сердце снедает щемящая, лихорадочная тревога, маме всюду мерещится смертельная опасность. Но сейчас это столь дорогое мне лицо становится почти ненавистным, оно отвлекает меня от роли. Мне вдруг словно не хватает воздуха — впоследствии такое случалось со мной и на сцене, когда кто-нибудь из моих товарищей внезапно забывал роль.