Толик прежде никогда не видел смерть так близко. В его представлении смерть существовала лишь в кино и книгах. Там она была совсем нестрашной, напротив, — лихой и прекрасной, как разящий удар шпагой или точный выстрел. Умирали, сраженные клинком, пулей, автоматной очередью, мышьяком или надломленной с хрустом иголкой из яйца, как правило, отрицательные герои, что делало просмотр фильма и чтение книги еще более увлекательными. Гибель же положительных персонажей вызывала у юного романтика светлую скорбь и одновременно — восхищение героизмом погибших, как вызывал восхищение кодекс чести самураев, искавших героической смерти и готовых принять ее в любой момент с горделивой улыбкой. Не то, чтобы Толик совсем не думал о смерти в реальной повседневности. Конечно, думал, против своей воли думал, но всякий раз гнал от себя эти мысли удобной верой в то, что скоро, может быть, уже совсем скоро ученые изобретут лекарство от смерти, ну, не лекарство, но что-нибудь другое, обязательно придумают что-то такое, что позволит людям жить вечно. К идее неизбежного пришествия коммунизма Тэтэ, несмотря на свой памятный зажигательный монолог на классном часе, между нами говоря, относился с хорошо скрываемым скепсисом, зато в будущее бессмертие тела и триумфальную поступь научного прогресса верил незыблемо. Тем более ошеломляющее впечатление произвела на него смерть деда. Ошеломление было столь велико, что до краев переполнило его растерянную душу, вытеснив оттуда и ужас, и печаль. Пребывая в мрачной апатии, он, словно во сне, который никак не кончается, наблюдал за тем, как одноклассники с повязками из носовых платков на рукавах бросают вялые хризантемы на снег по пути следования похоронной процессии, как гроб опускают в вырубленную в мерзлой земле, словно в скале, могилу, как плачет в сторонке старик Валерьяныч, как ветераны, надевшие все свои ордена и медали, стоят над разверзшейся твердью в суровом безмолвии, и ледяной ветер ерошит, будто гриву старых боевых коней, седые пряди на их склоненных обнаженных головах…
На поминках Генрих Романович Пуповицкий проворно и незаметно напился, невзирая на неусыпный контроль со стороны своей Минервы, и порывался произнести поминальную речь в шекспировском духе. Однако супруга зарубила эту многообещающую инициативу на корню и увела служителя муз и Бахуса домой под конвоем. "Не можешь ты меня понять, Минервочка, — бормотал Генрих, икая и спотыкаясь. — Но ты в этом не виновата… Мы с тобой дышим разными жабрами, из разных молекул сложены мы… Потому что ты — женщина, я — мужчина… Ты инь, а я… я… янь". "Пьянь ты, а не янь", — отвечала Минерва.
Зеркала и лампы после похорон распеленали, не тронув лишь обернутый простыней полковничий китель деда в платяном шкафу. Комната теперь перешла в единоличное пользование Толика, и это по-настоящему испугало его. Присутствие деда, незримое, но почти осязаемое ощущалось в комнате повсюду. Это ощущение создавал и китель в шкафу, и исписанные тетради в ящиках стола, и книги на полке, и ночник с лиловым абажуром, и радиола с вместившей в себя целый мир шкалой настройки, и дедовы ракетки для бадминтона, высунувшие из-за тумбочки в углу свои любопытные сетчатые морды, и фотографии на стене. Вот на одном из фото, старом и желтом, молодой дед, то есть, еще не дед, но еще молодой, в гимнастерке, со сдвинутой на затылок фуражкой и кобурой на поясе смеется в объектив, стоя на фоне какого-то затянутого брезентом кузова. К деду, по-жигански небрежно, но крепко обняв его за шею, привалился другой воин — без фуражки, коротко стриженый, со скуластым лицом и взглядом, прямым и острым, как шило. А вот дед, уже солидный, с проседью в волосах, в белом халате восседает в центре коллективного снимка хирургов городской больницы, окруживших начальника преданно и почтительно, словно небесная челядь — Создателя. На следующем снимке кинопленка фильма под названием "Жизнь человека" снова отмотана назад. Дед с зачесанными назад волосами, в просторном светлом костюме стоит в зарослях пальм, как в райских кущах, попирая летними туфлями размашисто белеющую подпись "Ялта, 1954 г.". Рядом — высокая женщина с капризным ртом, в шляпке и приталенном платье с вырезом на груди, схваченным брошью в виде морской раковины. Это бабушка Толика, которую он совсем не помнил: она умерла, когда ему едва исполнилось два года. Бабушку за руку держит маленькая девочка в сарафанчике и гольфах — будущая Толикова мама, глядя исподлобья застенчивым взглядом на то, как вылетает обещанная птичка.