Даже совсем маленькой девочкой Мириамель умела различать взгляды, которыми обменивались придворные ее отца: раздражение тех, которые считали ее помехой, жалость тех, кто замечал ее одиночество, — и смущение и честный расчет в глазах мужчин, думавших, за кого же она в конце концов выйдет замуж и будет ли она удобной королевой после смерти отца. Но никогда раньше до этого ее не изучало ничто подобное нечеловеческому любопытству Прейратса, холодному, как прыжок в ледяную воду. В его глазах, казалось, не было ни малейшего намека на человеческие чувства: откуда-то она знала, что, если бы она была разрубленным на куски мясом на колоде мясника, выражение этих глаз было бы точно таким же. В то же время он, казалось, смотрел прямо в нее и даже сквозь нее, как будто каждая ее мысль была обнажена перед ним, корчась под его взглядом. Ошеломленная, она отвернулась и побежала по коридору, отчаянно рыдая. За ее спиной сухо загудел голос алхимика. Она поняла, что для нового приближенного отца она значит не более, чем обыкновенная муха, и что он выкинет ее из головы или безжалостно сокрушит, в зависимости от того, что сочтет нужным. Понимание этого было страшным ударом для девушки, воспитанной в сознании собственной значительности, которая не поколебалась, даже когда она потеряла любовь отца.
Ее отец, несмотря на все свои недостатки, никогда не был таким чудовищем. Почему же тогда он допустил Прейратса так близко к себе, что постепенно дьявольский священник стал его ближайшим и доверенным советником? Ответа на этот глубоко тревоживший ее вопрос она найти не могла.
Теперь, сидя в тихо покачивающейся лодке, она старалась спрятать дрожь в голосе.
— Расскажи мне, что случилось, Кадрах.
Монах не хотел продолжать. Мириамель услышала, как его пальцы тихо скребут по деревянному сиденью, как будто он что-то ищет в темноте.
— Они нашли меня в стойле трактира в южном Эрчестере, — вымолвил он наконец. — Я спал там, в навозе. Стражник вытащил меня, швырнул в повозку, и мы поехали к Хейхолту.
Это было в самый худший год той ужасной засухи, и все было золотым и коричневым в вечернем свете. Даже деревья казались застывшими и мрачными, как засохшая глина. Я помню, как я смотрел по сторонам, голова моя гудела, как церковный колокол, — я спал, конечно, после долгого запоя — и думал, не та же ли самая засуха, стершая все цвета мира, забила пылью мои глаза, нос и рот.
Солдаты, я уверен, думали, что я еще один преступник, которому не суждено пережить этот вечер. Они разговаривали так, как будто я уже умер, жалуясь друг другу на тягостную обязанность закапывать тело, столь зловонное и немытое, как мое. Стражник даже сказал, что он потребует надбавки за эту неприятную работу. Один из его спутников ухмыльнулся и сказал: «У Прейратса?» Хвастун тотчас же замолчал. Кое-кто из других солдат засмеялся над его замешательством, но голоса их были напряженными, как будто одной мысли о том, чтобы потребовать что-то у красного священника, было достаточно, чтобы испортить весь день. Это в первый раз мне дали понять, куда я направляюсь, и я знал, что меня ждет нечто гораздо худшее, чем просто быть повешенным, как вору и предателю — а я был и тем, и другим. Я попытался выкинуться из повозки, но меня схватили. «Хо, — сказал один из них, — имя-то он знает!»
«Пожалуйста, — умолял я, — не отводите меня к этому человеку! Если есть в вас эйдонитское милосердие, делайте со мной все, что угодно, только не отдавайте меня священнику». Солдат, который говорил последним, посмотрел на меня, и мне показалось, что какое-то сострадание мелькнуло в его глазах, но он сказал: «И обратить его гнев на нас? Оставить наших детей сиротами? Нет, крепись и встреть это с открытым лицом, как мужчина».
Я рыдал всю дорогу до Нирулагских ворот.
Повозка остановилась у обитых железом дверей башни Хьелдина, и меня втащили внутрь, слишком подавленного отчаянием, чтобы сопротивляться, — однако изможденное тело вряд ли могло бы как-то послужить мне в борьбе с четырьмя здоровенными солдатами. Меня полупронесли через переднюю, потом вверх, как мне показалось, на миллион ступеней. Наверху при моем приближении распахнулись створки огромной дубовой двери. Меня протащили через нее, словно мешок с мукой, и я упал на колени в захламленной комнате.