— Это он так всегда любил говорить, — произнесла Алевтина, — это он где-то выхватил когда-то это самое слово, он — Родион Мефодиевич, и всегда меня этим словом шпынял, что — порядочно, а что — непорядочно. У вас он это словечко небось подхватил?
— Нет, не у меня, — негромко ответила Аглая. — У них в академии был преподавателем старый, царских еще времен, офицер. Вот он всех своих дружков — контру и беляков, когда они там заговор затеяли, публично назвал непорядочными людьми. Это на Родиона Мефодиевича большое впечатление произвело, он мне рассказывал…
— А мне не рассказывал, хоть я ему женой в ту пору была, — с горечью сказала Алевтина. — Ни про какой заговор словом не обмолвился… Ну, да что сейчас вспоминать, сейчас вспоминать без пользы. Давайте лучше покушайте, вот хоть, что ли, картошку…
Стоя поела Аглая картошек, круто присаливая каждую, вглядываясь в фотографию, на которой изображен был штатский Родион Мефодиевич. С комода смотрели на нее твердо и честно его глаза, которые так ужасающе долго она не видела, и, не сдержавшись, она даже что-то шепнула этим глазам ласковое и быстрое, утешающее и в то же время как бы просящее защиты. Алевтина ничего не заметила, убирая комнату. Аглая отвернулась от фотографии, встряхнула головой, посмотрела, как Алевтина ставит на кривобокую керосинку закоптелый чайник, как открывает тупым ножом немецкие консервы.
— Фашисты снабжают? — спросила Аглая Петровна.
— Фашисты? Они снабдят, дождетесь! Краденые это консервы. Тут партизаны под откос поезд ихний спустили — сразу, конечно, слух прошел, — мы из города и кинулись, как психические, стадом. Они, сволочи, огонь открыли! Потом уж приемы разработали, как брать, чтобы охране не видно было, целая наука. Да ведь есть за что рисковать — они, эти консервы, жирные. У меня еще две банки. А потом чай станем пить с сахарином, а если любите — с сухофруктами, у меня мешочек с мирного времени сохранился, все к случаю берегла…
Украдкой, думая, что Аглая Петровна не замечает, Алевтина все оглядывала ее и разглядывала, постарела ли, появились ли хоть возле глаз морщинки, сохранилось ли прежнее насмешливое выражение черных узких глаз? И отмечала про себя: нет, не постарела, похудела, пожалуй, немножко, и взгляд стал добрее, не так режет зрачками. Но если по правде, по настоящей правде, то Алевтина ничем не хуже ее. Ростом они одинаковы, обе длинноногие. Аглая только темная, смуглая, а Алевтина посветлее, «нежнее, женственнее», как подумала про себя на своем языке Валентина Андреевна. «Недаром Додик говорил про меня, что я абсолютно выраженная женщина», вспомнила Алевтина и представила себе лицо Додика, его глубокую, тщательно пробритую ямочку на подбородке, его длинную английскую трубку, картинность сдержанных движений и то, как в сердцах когда-то отозвался о нем Родион Мефодиевич:
— До того, знаешь ли, Валентина, твой Додик элегантный, что вполне сойдет за международного вагонного вора…
На мгновение ей показалось, что все это дурной, затянувшийся и глупый сон: кого на кого она променяла? Кто эта милая, тихая женщина, только что утиравшая слезы в ее комнате? Где настоящий муж? Куда делись всегда шумные, вечно ссорившиеся дети? Зачем нету здесь деда Мефодия, справедливого и потаенного ее врага, первого, кто понял, что она чужая в своей семье? И где вы теперь, куда запропастились, господа Гоголевы, сломавшие ее душу еще в юности мнимой и бессмысленной красивостью вашей жизни? А теперь уж ничего не воротишь, теперь все кончено, навсегда кончено.
— А может, выпьем, Аглая Петровна? — уверенная в том, что Аглая непременно откажется, спросила Валентина-Алевтина. — У меня сладенький есть и крепенький ликерчик. По рюмочке?
— Водки бы я выпила, — неожиданно ответила Аглая.
— Водки? Водка есть, шнапс — немецкий, противный. Мы его тут сиропом разводим.
— Давайте с сиропом, — живо согласилась Аглая. — Мне обязательно нужно выпить, чтобы тормоза отпустить?
— Какие тормоза?
— Я, знаете ли, словно заклиненная, — с жесткой усмешкой, очень красящей ее лицо, объяснила Аглая Петровна. — Зажалось все во мне в этом гестапо. Это довольно трудно, когда все время, каждый час и даже каждую минуту, все вокруг и в себе самой взвешиваешь: как ответить и отвечать ли, как взглянуть, как повернуться. Это вовсе не легко…
И вновь удивилась Алевтина: не только жесткая усмешка красила лицо Аглаи, но и любое выражение, любая смена чувств в ее душе — все шло ей, все подходило, все украшало, и неизвестно было только одно: когда сказать — теперь оставайся такой, сейчас ты самая лучшая…
«Отдала, своими руками к ней толкнула, — с болью и злобой подумала Валентина-Алевтина, — ее ласки он предпочел моим, ее чувство — моему!»
Протерев стопки полотенцем, она разлила в них остро пахнущий химический шнапс, развела его душистым сиропом и, стараясь не видеть больше Аглаю, потому что когда она ее видела, то непременно при этом разглядывала, сказала:
— Ну, чтобы все хорошее было, Аглая Петровна. За вашу удачу.