Сосуществование в эстетике Аристотеля теории о частях прекрасного с теорией катарсиса невольно наводит на мысль о неизбежном сочетании классического и романтического начал в любой эстетике и в любом искусстве. Но если романтизм естественно сопоставить, соединить с катарсисом, объявив проблему более или менее исчерпанной, а Аристотеля ? началом и концом, альфой и омегой эстетики, то как быть со вторым, классическим началом, которое вообще имеет склонно считать себя первым и единственным? Неужели нам предстоит удовольствоваться разложением трагедии на шесть частей, характеров ? на четыре, классификацией видов трагедии, теорией узнавания как драматического метода и тому подобным? Это могло бы удовлетворить Буало, но не нас, переживших великую научную революцию и многократную смену эстетических мод. Если бы учение Аристотеля оказалось неактуальным для нынешней дискуссии о природе красоты, о красоте природы, о сути эстетического эффекта, если бы в век компьютерного сочинительства не нашлось ничего подходящего в его претендовавшем на всеобщность эстетическом арсенале, поклонники Стагирита были бы глубоко разочарованы. Но разве такое возможно? Никак невозможно.
Задолго до Сальери поверив алгеброй гармонию, Аристотель полагал, что произведение искусства - это порождение одного из допустимых жанров ? картина, скульптура, музыкальный опус, стихотворение, наконец, ? но не всякое, а наделенное эстетической начинкой. Его отношение к музыке заслуживает отдельного рассмотрения; впрочем, до какой-то степени оно уже состоялось, ибо усвоивший Аристотеля Шопенгауэр через двадцать три столетия после Стагирита провозгласил музыку непосредственным выражением голодной воли. Думаю, что теория музыки была самому Стагириту не слишком ясна. Поэтому-то он, зная, что все мы ? рабы ее, предпочитал обсуждать действие, а не начинку: ''Музыка... доставляет удовольствие - это чувство испытывается всеми (так как музыка дает физическое наслаждение, почему слушание ее и любо людям любого возраста и при всяком характере...)'' ? и только. Зато эстетический эффект речи ? стиха и прозы ? он определил великолепно, с непревзойденной глубиной, которая никогда не утратит актуальность и просто взывает к обобщению. Собственно, к речи это определение почти не относится.
11
Прежде всего, Аристотель указывает, что не всякий метризованый текст можно назвать поэзией: ''Из сказанного ясно и то, что задача поэта ? говорить не о том, что было, а о том, что могло бы быть, будучи возможно в силу вероятности или необходимости. Ибо историк и поэт различаются не тем, что один пишет стихами, а другой прозой (ведь и Геродота можно переложить в стихи, но сочинение его все равно останется историей, в стихах ли, в прозе ли)... Поэтому поэзия философичнее и серьезнее истории, ибо поэзия больше говорит об общем, история ? о единичном... Итак, отсюда ясно, что сочинитель должен быть сочинителем не столько стихов, сколько сказаний: ведь сочинитель он постольку, поскольку подражает, а подражает он действиям''. Или (дабы исключить само предположение о том, что самая философичная из наук может породить поэзию): ''[На самом деле] между Гомером и Эмпедоклом ничего нет общего, кроме метра, и поэтому одного по справедливости можно назвать поэтом, а другого скорее природоведом, чем поэтом''. Итак, даже такое превосходное сочинение как ''О природе вещей'', по мнению Аристотеля, напрасно написана стихами. Напрасно Ломоносов агитирует фаворита Елизаветы за химию (''Неверно о стекле те думают, Шувалов,/ Которые стекло чтут ниже минералов''), а Мандельштам Ламарка за Дарвина или наоборот (''Мы прошли разряды насекомых/ С наливными рюмочками глаз'') ? под определение поэзии ? говорить не о том, что было, а о том, что могло бы быть, ? все это не подходит.