Он произнес это сокрушенно, употребив в конце фразы соленое мужицкое слово." (Горький 1979: 95).
Но вот "правило", которое он назначает себе в юности, в 19 лет:
"...смотри на общество женщин как на необходимую неприятность жизни общественной и, сколько можно, удаляйся от них. В самом деле, от кого получаем мы сластолюбие, изнеженность, легкомыслие во всем и множество других пороков, как не от женщин? Кто виноват тому, что мы лишаемся врожденных в нас чувств: смелости, твердости, рассудительности, справедливости и др., как не женщины? Женщина восприимчивее мужчины, поэтому в века добродетели женщины были лучше нас, в теперешний же развратный, порочный век они хуже нас" (Толстой Т937: 32-33).
Это отношение к связям с женщинами проходит сквозь всю его жизнь: "неприятность жизни общественной" - определяет он в 19 лет, а в 72 года записывает в дневник: "Можно смотреть на половую потребность как на тяжелую повинность тела (так смотрел всю жизнь), а можно смотреть как на наслаждение (я редко впадал в этот грех)" (Толстой 1935: 9).
Максим Горький вынес такое впечатление от бесед с ним:
"К женщине он, на мой взгляд, относится непримиримо враждебно и любит наказывать ее, - если она не Кити и не Наташа Ростова, то есть существо недостаточно ограниченное. Это вражда мужчины, который не успел исчерпать столько счастья, сколько мог, или вражда духа против "унизительных порывов плоти"? Но это - вражда, и холодная, как в "Анне Карениной"..." (Горький 1979: 98-99).
Когда вокруг него шла беседа о женщинах, он "долго слушал безмолвно и вдруг сказал:
- А я про баб скажу правду, когда одной ногой в могиле буду,- скажу, прыгну в гроб, крышкой прикроюсь - возьми-ка меня тогда!" (Горький 1979: 124).
Откуда такая неприязнь к женщинам в человеке, который так часто бегал в юности "к девкам" (частое выражение в дневнике), а в зрелом возрасте жил в многолетнем браке и имел множество детей?
Горький пишет: "Я глубоко уверен, что помимо всего, о чем он говорит, есть много такого, о чем он всегда молчит,- даже и в дневнике своем, молчит и, вероятно, никогда никому не скажет" (Горький 1979: 114). Но, как оговаривается и Горький, какие-то намеки всё-таки проскальзывают в дневниках и беседах. Возможно, секрет непонятный ему самому, приоткрывается наблюдением, которое он записывает в своем дневнике в возрасте 23 лет:
"Я никогда не был влюблен в женщин. Одно сильное чувство, похожее на любовь, я испытал только, когда мне было 13 или 14 лет, но мне (не) хочется верить, чтобы это была любовь; потому что предмет была толстая горничная (правда, очень хорошенькое личико), притом же от 13 до 15 лет - время самое безалаберное для мальчика (отрочество): не знаешь, на что кинуться, и сладострастие в эту эпоху действует с необыкновенною силою.
В мужчин я очень часто влюблялся, первой любовью были два Пушкина, потом 2-й - Сабуров, потом 3-ей - Зыбин и Дьяков, 4 - Оболенский, Иславин, еще Готье и многие другие. Из всех этих людей я продолжаю любить только Дьякова. Для меня главный признак любви есть страх оскорбить или не понравиться любимому предмету, просто страх. Я влюблялся в м(ужчин) прежде, чем имел понятие о возможности педрастии (описка у Толстого, видимо от волнения.- Л. К.); но и узнавши, никогда мысль о возможности соития не входила мне в голову".
Он особо отмечает свою "необъяснимую симпатию" к Готье:
"Меня кидало в жар, когда он входил в комнату... Любовь моя к И(славину) испортила для меня целые 8 м(есяцев) жизни в Петербурге).- Хотя и бессознательно, я ни о чем др(угом) не заботился, как о том, чтобы понравиться ему. <...>
Все люди, которых я любил, чувствовали это, и я замечал, им было тяжело смотреть на меня. Часто, не находя тех моральных условий, которых рассудок требовал в любимом предмете, или после какой-нибудь с ним неприятности, я чувствовал к ним неприязнь, но неприязнь эта была основана на любви. К братьям я никогда не чувствовал такого рода любви. Я ревновал очень часто к женщинам. Я понимаю идеал любви - совершенное жертвование собою любимому предмету. И именно это я испытывал. Я всегда любил таких людей, которые ко мне были хладнокровны и только ценили меня".
Это была именно плотская любовь, хотя и не находившая конечного выражения:
"Красота всегда имела много влияния в выборе; впрочем, пример Д(ьякова); но я никогда не забуду ночи, когда мы с ним ехали из П(ирогова?) и мне хотелось, увернувшись под полостью, его целовать и плакать. Было в этом чувстве и сладостр (астие), но зачем оно сюда попало, решить невозможно; потому что, как я говорил, никогда воображение не рисовало мне любрические картины, напротив, я имею к ним страстное отвращение" (Толстой 1937:237-238).
Через год записывает: