Единственным моим ответом на подобные инсинуации могло бы быть появление снова в обществе. Я заставил бы умолкнуть в себе голос крови; я сумел бы не отдаться во власть своему семейному горю и тревогам. Вооружённый сознанием исполненного долга, я явился бы, чтобы лично отражать нападки, на которые мне нельзя долее отвечать презрением, хотя они порождены лишь праздностью или недоброжелательством, от которого меня могло бы избавить моё прошлое во время столь долгого пребывания в столице.
Но клевета могла дойти до сведения государя; она могла поселить на мой счёт некоторые сомнения в уме августейшего монарха; боязнь этого оправдывает объяснения, которыми я хочу отразить обвинения, павшие на меня.
Итак, я должен положиться только на самого себя, чтобы опровергнуть клевету, предметом которой я сделался.
Я якобы подстрекал моего сына к ухаживаниям за г-жею Пушкиной. Обращаюсь к ней самой по этому поводу. Пусть она покажет под присягой, что ей известно, и обвинение падёт само собой. Она сама сможет засвидетельствовать, сколько раз предостерегал я её от пропасти, в которую она летела, она скажет, что в своих разговорах с нею я доводил свою откровенность до выражений, которые должны были её оскорбить, но вместе с тем и открыть ей глаза; по крайней мере, я на это надеялся.
Если г-жа Пушкина откажет мне в своём признании, то я обращусь к свидетельству двух особ, двух дам, высокопоставленных и бывших поверенными всех моих тревог, которым я день за днём давал отчёт во всех моих усилиях порвать эту несчастную связь (pour rompre cette funeste liaison){302}.
Мне возразят, что я должен бы был повлиять на сына? Г-жа Пушкина и на это могла бы дать удовлетворительный ответ, воспроизведя письмо, которое я потребовал от сына, — письмо, адресованное к ней, в котором он заявлял, что отказывается от каких бы то ни было видов на неё. Письмо отнёс я сам и вручил его в собственные руки. Г-жа Пушкина воспользовалась им, чтобы доказать мужу и родне, что она никогда не забывала вполне своих обязанностей.
Есть и ещё оскорбление, относительно которого, вероятно, никто не думает, чтобы я снизошёл до оправданий, а потому его никто и не нанёс мне прямо: однако примешали моё имя и к другой подлости — анонимным письмам! В чьих же интересах можно было бы прибегнуть к этому оружию, оружию самого низкого из преступников, отравителя? В интересах моего сына, или г. Пушкина, или его жены? Я краснею от сознания одной необходимости ставить такие вопросы. Кого же задели, кроме того, эти инсинуации, нелепые и подлые вместе? Молодого человека, который обвиняется в тяжком уголовном преступлении и о котором я дал себе слово молчать, так как его участь зависит от милосердия монарха.
Мой сын, значит, тоже мог бы быть автором этих писем? Спрошу ещё раз: с какою целью? Разве для того, чтобы добиться большого успеха у г-жи Пушкиной, для того, чтобы заставить её броситься в его объятия{303}, не оставив ей другого исхода, как погибнуть в глазах света отвергнутой мужем? Но подобное предположение плохо вяжется с тем высоконравственным чувством, которое заставляло моего сына закабалить себя на всю жизнь, чтобы спасти репутацию любимой женщины. Или он хотел вызвать тем поединок, надеясь на благоприятный исход? Но три месяца тому назад он рисковал тем же, однако, будучи далёк от подобной мысли, он предпочёл безвозвратно себя связать с единственной целью — не компрометировать г-жу Пушкину; я не думаю, чтобы можно было дойти до отрицания личной его храбрости; ему суждено было дать тому печальное доказательство.
Я покончил с этим чудовищным собранием гнусностей, которым не удалось отнять у меня мужества ответить на все. Мне остаётся, граф, только доказать, что дуэль не могла не состояться.
Из уважения к могиле я не хочу давать оценку письма, которое я получил от г. Пушкина; если бы я представил его содержание, то было бы видно, как он, с одной стороны, приписывает мне позорное потворство, а с другой — запрещает мне делать родительские внушения его жене; можно пожелать, ради памяти Пушкина, чтобы это письмо не существовало. Мог ли я оставить его без ответа или спуститься на уровень подобного послания? Повторяю, что дуэль была неизбежна. Теперь, кто же должен был быть противником г. Пушкина? Если я сам, то, как победитель, я обесчещивал бы своего сына; злословие распространило бы повсюду, что я сам вызвался, что уже раз я улаживал дело, в котором сын мой обнаружил недостаток мужества; если же я был бы жертвою, то мой сын не замедлил бы отомстить мою смерть, и его жена осталась бы без опоры. Я это понял, а он просил у меня, как доказательства моей любви, позволения заступить моё место. Каждый порядочный человек был бы вполне убеждён в роковой необходимости этой встречи.