Очаровательную картину космогонии периода ломки видим у Иова. Бог, вещающий голосом бури, может выразить в гуле свой гнев так, что сердце человеческое содрогнется от ужаса; одержимых самомнением он не щадит. Однако в обращении к Иову он, критикуя самомнение, прибегает к издевательской иронии: «Где был ты, как Землю Я утверждал? Говори — тебе ли не знать!.. Кто вратами море сдержал… когда Я сделал облака одеждой его, и повил его пеленами мглы… Говори, если знаешь все! Где к обители света путь, и тьма — где место ее? Ты, верно… знаешь тропу к дому ее? Ты знаешь! Ибо тогда рожден… Можешь ли ты связать узел Плеяд, оковы Кесили разрешить? Выведешь ли зверей Зодиака в срок… По твоему ли слову взлетает орел, на высотах вьет свое гнездо?»[2]

Здесь еще налицо оттенок смирения перед лицом природы. Однако требует этого смирения небесный бог, все сотворивший. Процесс продолжается: уже не естество, а сверхъестество диктует человеку нормы поведения. Творец и творение разделяются; природа уже не она, а оно.

Вместо поисков общности в мирском целью земной жизни становится препобедить мир и искать общности в потустороннем. Плоть, всеми органами чувств привязывающая человека к природе, становится препятствием для ищущего совершенства. Чтобы победить мир, человек должен выбирать между двумя путями: либо отвернуться от природы, либо стать ее господином. То самое, за что царь небесный отчитывал Иова, под конец становится его заповедью. Бог, созданный человеком по своему подобию, делает человека своим подобием, одурманенный возможностями своего мозга, человек-боготворец поклоняется самому себе.

Платонова антитеза дух — тело явила Западу философскую основу для поклонения разуму и душе, тогда как другие твари и земное вообще оцениваются рангом ниже, да и собственное тело надлежит закрывать и умерщвлять. Сложившееся на почве иудейского мифа о сотворении мира («наполняйте землю, и обладайте ею») и греческой философии, христианство становится выражением антропоцентризма в отличие от древнего поклонения природе и восточной мудрости.

Так родился роковой дуализм, нашедший свое выражение в нелепом сопоставлении «человек и природа». Существование природы оправдывается ее служением человеку.

Иногда кротко звучал голос протеста. Евангельский бедняк из Ассизи, еретик, рядом с которым Лютер выглядит грубым духовным ландскнехтом, пытался подорвать диктатуру человека над всем прочим творением. Он говорил о «нашем господине брате солнце и сестре луне», о «брате ветре и сестре воде», о «сестре нашей, земле-матери», о «наших родичах — поющей цикаде и соколе», о «милой сестре нашей — смерти». Догме о том, что все в природе подчинено человеку, он противопоставлял учение о равенстве в мире, где все объединялось в прославлении своего общего истока.

Бунт Франциска был обречен на неудачу. Церковь обезвредила его своим самым изощренным способом: сделала Франциска святым.

Раздел между «чувствовать» и «знать», характерный прежде всего для западной культурной сферы, стал также разделом между религией и наукой.

Освобожденная от природы теология разводила костры под теми, кто подвергал сомнению роль человека как венца творения и Земли как центра вселенной. Подземелье, чья сила некогда способствовала зарождению жизни и в котором первобытные народы видели материнское чрево всякой жизни, стало преисподней и штрафной колонией.

Но и наука, хоть и стремилась постичь законы природы, оспаривая узкие рамки, куда втискивала мировую картину теология, творила свои непреложные догмы. Ученики Ньютона смастерили из его законов тяготения механистичную картину мира, где любые явления вселенной можно было не только объяснить, но и предсказать на основе механически действующих законов природы. Наука растила все более развитую технологию. Наука круто изменяла мышление, технология круто изменяла условия жизни. Вместе они творили свои мифы: миф о прогрессе, миф о приросте.

И теология, и технология — продукты человеческого мозга. Пусть они шли разными путями, отправная точка была единой в том смысле, что обе исходили из положения: человек может и должен властвовать над природой. В обусловленной конкретным периодом форме обе, наверно, были естественными стадиями в развитии мысли и пытливо экспериментирующей изобретательности.

У каждого времени свои ориентиры. Карты, по которым оно ориентируется, не могут быть всецело ложными, но не могут быть и абсолютно верными. На определенной стадии развития может произойти катастрофа, если карту возвести в абсолют, если принять ее за реальность, которую она пыталась отобразить в символах. Если оболочку принять за ядро.

Не этой ли стадии достигли мы теперь?

Перейти на страницу:

Похожие книги