И опять раскололась над ними синь от чуждого ей неуклюжего и громоздкого звука. В немыслимой высоте возникла светящаяся на солнце точка и вскоре скрылась, затерялась в громадных просторах неба.
— Пойдем-ка, дочка, домой, пора, — поднялась на ноги Маня.
Они вышли на дорогу, разъезженную, избитую, изрытую колесами и гусеницами, потом свернули на полузаросший травой проселок. Впереди и немного внизу, пригретая полуденным солнцем, дремала среди блекло-желтых полей деревенька Иванцево…
Отец вызвался немедленно разобрать и почистить грибы, а Ниночку отправил отдохнуть. Она прилегла в горнице на диване и вскоре уснула.
Снились ей грибы. Она собирала их и никак не могла наполнить корзину, а когда огляделась кругом, увидела, что она одна среди густого леса. Деревья словно бы сдвинулись, сомкнулись стволами и кронами, заслонив от нее спасительный свет солнца. Ниночка попробовала бежать — ноги подкашивались, не слушались ее. «Тетя Маня! Тетя Маня!» — звала она, однако и голос не подчинялся ей, звучал слабо, словно бы в вату уходил. Сзади кто-то настигал ее и вот-вот должен был схватить. В ужасе Ниночка пала на землю, стараясь вжаться в нее, закрыться руками…
Ласковое прикосновение отвело беду. Над изголовьем склонялась Маня Пирогова.
— Я с тобой, дочка, я здесь, — говорила она, как мать говорила ей в детстве. — Давай-ка вставать, а то ночью спать не будешь.
В боковое окно заглядывало вечернее солнце.
— Скоро скотина пригонится. Подоим корову и ляжем спать.
— А папа где? Уехал?
— Уехал, дочка, уехал. Велел сказать: денька через два-три и тебя возьмет повидаться с матерью. А пока ей нельзя волноваться.
Легкая тревога — отголосок сна — осталась на сердце, не уходила. Ниночка встала с дивана, увидела себя в зеркале, стоящем на комоде. Талия заметно пополнела, живот вырос. Нет, конечно, никому она больше не нужна будет. Придумала себе в утешение, что со временем все образуется, уляжется и жизнь войдет в прежнюю колею. Напрасно она так думала, теперь уже ничего не поправишь, ни-че-го. Кому она нужна будет с ребенком? Надеяться не на что, впереди у нее тягуче-серые, скучные дни, месяцы, годы. И не к чему обманывать себя…
Маня Пирогова собрала на стол. Ниночка поела без аппетита, через силу. Безучастно наблюдала она, как отправляется обычный круг вечерних домашних забот, и в душе у нее росло, копилось что-то смутное, невысказанное, оно искало и не находило выхода.
Погасло солнце, по-осеннему коротко отгорел закат, быстро стало темнеть.
— Где спать-то ляжешь? — спросила Маня, и Ниночка равнодушно махнула в сторону горницы:
— Там.
— А я опять на печке лягу. Милое дело…
Ниночка устроилась на диване, но заснуть не могла. Лежала в темноте с открытыми бессонными глазами, и душу камнем давила тяжесть.
«Мама, — неслышно, одними губами сказала Ниночка. — Где ты, мама?»
Тяжесть, давящая грудь, — это ночь, темнота, безмолвие. Невыносимо.
Ниночка встала с дивана, невидяще подошла к двери, нашарила ручку. Нажала на нее, дверь не поддалась. Тогда она налегла на нее всем телом, петли тягуче заскрипели.
Подошла к печке, поднялась по лестнице.
— Тетя Маня…
— Что, дочка? Плохо одной-то?
— Плохо.
— Иди ко мне, иди…
Ниночка легла рядом с Маней, уткнулась ей в плечо и зарыдала — сначала тихо, сдерживая себя, а потом по-бабьи длинно, с подвывом.
Маня утешала ее, успокаивала, гладила по волосам.
— Я ведь… тетя Маня… беременная…
Выговорив, выдавив из себя эти слова, она зарыдала еще громче и безутешнее.
— Ну, так что же? — уговаривала ее Маня. — Не калека, чай… Ты послушай-ка, что я тебе скажу. Послушай-ка. Ты дочь-то мою, Софью, знаешь ли? Она в Дятлове живет, хоть редко, а навещает меня… Никому об этом не рассказывала, а тебе расскажу. Я ведь ее из петли вынула…
Ниночка стихла, затаилась возле Мани. Ходики тикали на стене — дом жил.