Хорошо на коне под весенним небом! Плавно проходят надо мной на вытянутых крыльях журавли, опускаются на прогретую поляну и трубят гимн весне. Кто пашет, а журавль пляшет: знает дотошная птица, что родится пшеница!
Земля струит марево… Белые куропатки в стремительном полете перестреливают вспаханные полосы, падают на полянки и хохочут. Сверху поле заливает песня, сыплется, как зерно из плицы[29], будто маленькая птичка торопится засеять поле песней. До слез в глазах смотрю вверх, разыскивая невидимого певца. Хочется подставить шапку, чтоб наполнилась до краев звонким бисером трелей.
Отец шагает по перевернутым пластам, берет полную горсть текучего зерна из мешка, привязанного на опояску через плечо и, широко размахнувшись, пускает с ладони желтый пшеничный веер. Мелькнет на миг летящая сетка зерен и припадет к земле. Отец остановится, поерошит волосы на открытой голове, поправит гимнастерку с темными полосками на плечах и опять выбрасывает полную ладонь, а земля просит: «Дай еще!»
Тюкнул топориком отец по белому стволу березы, пристроил соломинку, и в ведро потек светлыми каплями сладкий сок. Вечером у стана — нехитрого сооружения из палок, веток и дерна — кипятим из березовки чай, варим кашу. Дым от костра нехотя кружится, обвисает на ветках деревьев, сползает в ложбинку, укладывается там до утра. Меркнет земля, только небо светло. С востока идет сумрак, высоко подняв бледную звезду.
Если тебе приходилось после трудового дня отведать заветренный кусок хлеба и ложку каши, припахивающую дымком, выпить жестяную кружку горячего чая, макнуть в соль на тряпочке испеченную в костре картошку, — можешь себе представить ужин наедине с природой! Вот и деревья придвинулись к костру, хочется и им подать ложку.
Взволнованный впечатлениями дня, долго не могу уснуть. Лежу в стану на соломе, под шубой, смотрю и слушаю.
Догорел костер, задремали угли, смежив пепельные веки. Только иногда заходит в них жар, блеснет на мгновение, как взбрасывает глаза засыпающий ребенок. У телеги стоит Соловко, поднимает голову, слушает ночь, а может, смотрит на звезды… Какой-то жук задел басовую струну над станом и слушает ее долго-долго… Ручей тоже не спит. Он будет до утра рассказывать в логу гусинкам да медункам про радость весны.
Отец уже спит, и я с трудом понимаю, что это Соловко хрумкает у телеги.
Как скоро пришло утро. Отца уже нет. Где-то за станом постукивает топор. Горит костер, дымок пробирается в стан, заползает ко мне под шубу, щекочет в носу.
— Вставай, сынок, время, — будит меня отец, заглядывая в стан. — Смотри, куда мыши утащили твою плеть! Куропатки уже давно хохочут над тобой, засоней.
Все свежо, молодо, далеко видно… Пьем чай, едим холодные шаньги, я закусываю сочной саранкой[30]. Отец смотрит на восход. Там, где-то совсем близко, затаилось солнце, не выходит, ждет чего-то.
— Сейчас журавль позовет его, — говорит с улыбкой отец.
Стоило солнышку несмело показать огненный косячок, как совсем близко протрубил журавль, далеко ответил другой, а там третий… Всплыло солнце, молодое, сочное! Кинулись тени по низинам да завалам. Трепещущей точкой тонет в небе маленькая птичка с недопетой песней.
Не помню, откуда у меня появилось желание повисеть в воздухе. То ли маленький паучок, качающийся на радужной паутинке, то ли кобчик, летящий полем и вдруг повисший над свежей бороздой, или рассказы отца о «еропланах» зародили эту охоту. Диковинный предмет, впервые увиденный, толкнул меня на затею.
У бабушки совсем износился запон[31]. Да и то сказать, на век одна кожа дается, а к сроку и она коробится. Бабушка решила сходить в лавку приглядеть ситчишку и прихватила меня.
Я не был в лавке, такого богатства не видывал: разноцветные свертки товаров, большущие гвозди с рубчатыми головками, блестящие глиняные пикульки, похожие на птичку, с дырочкой в хвосте. В лавке уместилось множество запахов, каких не было у нас в избе и ограде.
День стоял жаркий, потом небо нахмурилось к дождю, и крупные капли начали пробивать дырочки в пыли. Дорога стала похожа на большую терку. В это время в лавку зашла попадья, держа над головой черный круг на палочке. Вдруг он сжурился, белые ребра опали, и круг повис на руке у попадьи, как спящая летучая мышь.
По дороге домой я допытывался у бабушки:
— Что им делают?
— Всякому свой предел записан. Ей зонтик, чтоб сряд не мочить, а нам он без надобности. Нас дождик помочит, ветер похлопочет: и дождинку и слезинку пообдует, высушит.
А мне бы зонтик надо. Дома, устроившись за амбаром, взялся за дело. К тынине прикрепил перекладины, к концам их веревочкой привязал лоскут старого половика и стал выбирать место для прыжка. Умостился наверху лестницы, приставленной к стене избы, поднял над головой самоделку и прыгнул.
В воздухе не повисел и встать не мог: ступню прожигала боль. Уполз за амбар, решил не показываться домой до вечера, но нога ныла и опухала. Пришлось показаться. «Изобретение» мое было обнаружено, бабушка ругала меня: