Не играл потом отец, а в свободные вечера стал уходить куда-то, возвращался поздно и на вопрос матери отвечал:
— Газеткой ходил поинтересоваться. Дела получаются нескладные: Колчак где-то под боком. Не пришлось бы опять бросать пашню. Положи в мешок припас на случай, может, придется отлучиться.
Мать встревожилась. Отец положил что-то в тряпочке на божницу.
— Далеко была война, с чужой державой мир не брал, а теперь со своими разбираться приходится. С ребятишками, чуть что, — беги прячься, а мне скажут.
И как-то утром отца не оказалось дома. На мой вопрос мать ответила:
— Соловко захромал, отец увел к коновалу. Играйте за баней, на улицу не бегайте. Там бандиты с ружьем и плетью.
Целый день за баней играть надоест. Решили мы с братом посмотреть бандитов. Устроились около амбара, под который можно и спрятаться. Бандитов долго не было. Увлеклись игрой. Внезапный конский топот заставил нас онеметь от страха. В улицу въехало трое вооруженных. Бандиты! Они заметили нас, мы юркнули под амбар.
— Выходи!
Всадники были уже рядом, а мы уползали под амбар.
— Выходи!
Какой страшный, настойчивый голос. Он достает нас под низкими стойками амбара!
— Ребятишки, вылазьте.
Это уже другой, знакомый голос. Выползаем. За оградой три конника и ружье, направленное на нас.
— Ваше благородие, это тут они… А я думаю, кто меня зачем гаркает. Давненько тут щекочут да роются…
— Никто не проходил здесь?
— Не слышно было, не видел, не сказывали.
Конники повернули назад, Тереха заругался, погрозил нам:
— Не гомозитесь под ногами: а то крапивой. Попадешь с вами в костомялку. Марш домой, шантрапа!
В избе матери не было. Она искала нас за баней по огородам.
Тревожно стало в деревне. Колчаковцы насильно забирали людей, куда-то угоняли. Скоро пошли слухи по деревне, что кое-кто вернулся тайно, но нигде не показывается. Их семьи жили в постоянном страхе, боясь доноса. Заскакивали карательные конные группы, бесчинствовали, пороли. Женщины с детьми прятались по огородам, парни спасались в согре.
Только по первым снегам пришли к нам отряды партизан с Чумыша. Конные группы замаячили на белой горе. Народ бросился по домам, по пригонам. Чьи же пожаловали? Мать затолкала нас в подполье, где страшнее стало от темноты. По всей улице пошел гул от множества копыт, а в избу к нам нашло полным-полно людей. Над головой со скрипом прогибаются половицы, и кажется, что изба от страха приседает.
— Хозяин, принимай постой! Мы посидим, а ты постой.
— Нет хозяина, — растерянно лепечет мать.
— К белякам подался али помер? Нет живого — за упокой споем, а у Колчака найдем — голову оторвем!
— А вы какие будете?
— Свои мы, совсем тутошные.
— Не разберем мы, где свои, где наши, кто за кого восстает, кто кого бьет.
— Это так: пока в загорбок не накладут, — не расчухаешь, кому кориться, кому кланяться. Вот отделенный придет, у него записано, кому мы кем доводимся.
— Ты, Матвей, не пужай бабенку-то, не пужай! Слова плети, да и дело скажи. Тебе в писаря бы податься, с руки: где бумагой не изведешь, языком оплетешь.
— Партизаны мы, хозяйка, свои. Не дают беляки в деревне ходу нашей власти. Колчаковцы ставят свои порядки, а мы им смажем пятки. А теперь так бы: картошки наварить нам поядреньше да самовар с паром, чтоб помнили нас недаром.
Мать затопила печку и только тогда вспомнила про нас.
— Господи, у меня ребятишки-то в подполье!
Она открыла западню, позвала нас. В избе задвигались, к нам просыпался смех.
— Мужик твой не там ли? Накажи ему попутно вынести картошки!
Мы шмыгнули за печку. Матвей оказался рослым бородатым мужиком и балагуром.
— Что глазами стреляете? — сказал он, подойдя к нам. — С хомяками под полом воюете? Завтра к нам. Посажу на коня, дам ружье, отца искать поедем.
Сильный Матвей посмотрел на нас по-доброму, с улыбкой, как смотрят на испуганных, притихших котят.
— У меня дома вот такие же два таракана… Насиделись по погребам. Жену за меня исполосовали шомполами… Накопилось много злости у народа — расплачиваться пора. Поправим жизнь — не станем прятаться.
Отец вернулся не скоро. В ограду въехал бородатый человек на телеге. Мы не сразу признали его. Первые дни он скрывался на пашне, а потом ушел к партизанам на Чумыш. Простуда свалила его далеко от дома. Отлежался в чужой избе, выходили добрые люди, собрали домой.
Теперь в натопленной бане хлещет он веником длинные худые ноги, трет больную грудь, вдыхает с хрипом банный жар, кашляет с захлебом, тощая грудь скрипит, как мех в кузнице. Разомлел от жара, слабое тело распласталось на полке. Под низким черным потолком бани — он, большой и беспомощный. Мне жалко его, притихшего, словно расплющенного камнем.
Не думал, что отец может быть слабым, хотя он и не был физически сильным. Это оказалось для меня неожиданным открытием. Малая грамота пробудила в нем любознательность, но не дала крыльев. Он и по земле ходил как-то по-особому: с приглядкой к живущему и растущему. Знал, когда и на что клюет рыба, находил целебные травы, высмотрел в согре дикий лук, который мать засаливала, когда трудно было с едой.