Борьба за это мужество образует умалчиваемую проблематику романа о Мальте. Его немногословие в финале приоткрывает свою причину в вопросе о «безответно любимом Боге». Бог «Часослова» еще ободряюще обнимает людей: совсем иначе происходит это на парижских улицах, населенных явно богооставленными людьми, а кроме того – ужасом, убожеством, нищетой и развращенностью. Являть мужество перед лицом такой реальности здесь надо точно так же, как перед чудовищами и привидениями, скрыто действующими в глубинах воспоминаний, являть бесстрашие. Совершенная любовь к Богу изгоняет не только страх, но даже и любовь – в качестве всего лишь чувствительности, сориентированной на взаимность, ибо в действительном Едино-Бытии не может быть никакой обратной трансформации: такое положение дел само по себе есть источник жизни.

То, что на более раннем этапе рождалось у Рильке как отношение к ремесленному материалу, здесь ищет испытания в самом сокровенном: в причастности в самом предельном смысле этого слова, поверх всех эмоциональных нагрузок. Однако во время штурма, на некой последней дистанции она остается недоступно-закрытой, глубина нужды не дает возможности вполне спуститься к Богу. Следствием этой дистанции становится то, что отныне божественное проявляет себя как нечто удаленное от жизни – как тихо переходящее в потустороннее. До тех пор пока – в «Элегиях», прорвавшихся из отчаяния и страстной тоски – на месте Бога не встали ангелы, которые однако тоже любимы по-другому, безответно: не по причине Едино-Бытия с молящимся/взывающим, но по причине их Ино-Бытия; на восхищение, ими вызываемое, нет братского отклика. Именно поэтому «Элегии» – элегичны; именно поэтому начинаются они с бедственного возгласа: «Разве, когда я вопил, хоть кто-то услышал меня/ из этих ангельских хо́ров?..» Однако в то же время это и вопль ликования художника, который посредством этого совершенствует себя; но не о нем далее идет речь, бедственность может отступить, если вонзиться в нее: единство восстановлено стороной творения: ангелы были созданы.

Книга о Мальте явилась словно охваченная молниями надежд и ужасов, в грозовых раскатах навстречу возвещаемому; личное здесь еще спрятано в вымышленном, а безличное освещено наблюдениями, вытекающими из широты переживаний реального дня. С неописуемой прозрачной ясностью, посредством которой поэт смог осветить внутренние глубины, представлялись ему иногда эти смещающиеся душевные наслоения, в которых он жил на неровных путях к Богу, на которые взбирался и с которых падал, чтобы бесконечно подниматься дальше. В одном, много более позднем, письме (26 июня 1914, из Парижа, ул. Кампань) об этом сказано в таких словах: «Так это будет и дальше, и тем очевиднее, чем больше я перепроверяю, есть ли у меня выправка и осанка (та, до которой в иные моменты работы себя взращиваю), так что вот уже у моей души иная осанка, следующая, а потом еще следующая, и таким образом я уже больше ей не служу и никто уже ей не служит. Она – колокольный материал, и Бог вновь сажает ее в добела-раскаленность, готовясь к великому часу отливки: но ведь я-то еще старая форма, форма прежних колоколов, та своенравная форма, что была занята своими делами, ничуть не желая позволить заменить себя, – и вот таким образом она остается неотлитой. – Так хорошо всё понимать и все же не мочь себе помочь?..»

За два года перед тем (10 января 1912 года, замок Ду-ино), опечаленный таким положением дел, он отмечал, сколь серьезно это мешало ему обрести цельность: «Я так устал от этого; подобно тому, кто, передвигаясь на костылях, непременно протирает насквозь пиджак под мышками, так и у моей односторонне изношенной натуры, боюсь, однажды появятся дыры, при том что в других местах она останется как новенькая».

Перейти на страницу:

Похожие книги