Достаточно часто в общении с людьми он сам чувствовал «нереальность» контакта, даже и тогда, когда раскрывался сверх меры. Еще в 1905 году он писал (в средине августа из Обернойланда): «…Во мне есть лишь Одно-единое, и мне нужно либо оставаться закрытым (то есть молчать или пустословить), либо открываться, но при этом единственный мой обитатель окажется виден. Это свойство моего внутреннего мира, этот его изъян, собственно, и укрывает меня от всякого общения, поскольку в этой своей форме приводит лишь к натянутости в отношениях и к лжепониманию, подвигая меня к связям, мной нежеланным, от которых я страдаю и в которых мне достается иной раз опасная ретардация. Примечательно, что всех своих «друзей» я приобрел именно таким нечестным путем, потому-то и дружу я плохо и с нечистой совестью. Вот если б, скажем, было возможно приобрести… множество друзей, которые не могли бы отвечать возвратами на мои непрестанные на них траты, так, чтобы ни один из них вообще не мог мне ответить, в то время как я бесцеремонно и грубо давал бы, вне всякой оглядки…» И в точно таком же тоне еще в 1911 году (из Дуино): «Дорогая Лу, плохи мои дела, раз я в ожидании людей, раз я нуждаюсь в них, озираясь в поисках. Это затягивает меня еще дальше во мрак, пробуждая чувство вины: откуда же им знать, сколь мало я, в сущности, озабочиваюсь ими и на какую беспощадность способен…»

При этом он слишком мало принимал в расчет то хорошее, что случалось с ним благодаря человеческим контактам, ибо даже если они и были чем-то вроде развлечений, все равно обладали той большой важностью, что давали выплеск тому его нервному возбуждению, которое иначе скапливалось бы и громоздилось у него внутри. Значительнейшая часть его то ипохондрических (чаще всего), то болезненно-телесных сверхчувствительностей была результатом его ввергнутости в собственное тело; он использовал для этого всегда одни и те же выражения – для всех этих его сенсаций «вздутий» и «расслабленностей», «сильных отечностей» при одной лишь «капле кислого»; лицо тоже принимало участие в этом (горло, корень языка, лоб, глаза, шея). И все же каждый раз, после того как партнёрство освобождало его на время от телесной и душевной самопогруженности, финал оказывался один и тот же: «И вот я снова вдруг, после долгого, ошеломительного и тяжкого времени… возрождаюсь не сильным и благоговейным, но предельно измученным ритмами его гибельности (в чем со мной мало кто может тягаться)…»

В 1915 году он еще раз подводит итоги этому: «…Мучительная уверенность, что в любом совместном бытии надо мной свершается насилие; ужас, бегство, возврат в обреченное одиночество».

И все же остается – неминуемо и в качестве признака здоровья – потребность в человеческой разреженности и ненапряженности: «Только пойми, что я имел в виду под людьми: вовсе не избавление от одиночества, а только вот это: если бы оно не так явно висело в воздухе, ведь если бы оно попало в хорошие руки, то совершенно потеряло бы болезненные свои посторонние шумы… и я бы смог наконец войти в некую спокойную уравновешенность вместо того, чтобы тащить мое одиночество словно украденную кость, под крики толпы, от куста к кусту».

Однако возможность такой перемены зависела от неисполнимого основополагающего условия. Он рано понял, что его неудачи в выборе и мере означали отнюдь не только «слабость душевных сфинктеров». Продуктивный час зависит ведь не только от безмятежной отрешенности, но не в меньшей степени и от того, найдутся ли подходящие впечатления, чтобы дать повод и случай для нее; можно ведь и прямо сказать (и это уже достаточно часто отмечалось), что творец сталкивается в конце концов лишь с тем и замечает лишь то, чему свойственно вызывать этот его час, покуда это настаивается в нем в неуловимой взаимосвязи с его наисокровенным и первоосновным. Эта тайная корреляция была в Рильке нарушена, поскольку он получил ее заторможенной в пути, поскольку он не отважился прикоснуться к своим самым ранним и потаённейшим воспоминаниям. «Les impressions, au lieu de me pénétrer, me percent»,[85] – писал он еще много лет спустя изнутри этого страха, уже после того как за много лет до этого (25 июля 1903 года) уже признавался в том, как принятое извне в конце концов пропадало где-то у него внутри.

«С годами это… опускается и опускается, и в конце концов у меня уже нет сил поднять это изнутри себя, и вот я робко брожу со своими нагруженными глубинами, но не могу коснуться их… Так я… оставляю стариться мои далеко лежащие поля с урожаем, и они переживают самих себя».

Перейти на страницу:

Похожие книги