И хотя в легендарно-импрессионистичных воспоминаниях княгини Турн-унд-Таксис и интеллектуально изощренных воспоминаниях-концепциях Лу Саломе Райнер Рильке предстает в любящих зеркалах, и зеркала эти при всем при том еще и способны достаточно глубоко проницать в человеческих сердцах, тем не менее уникальное сердце Рильке едва ли оказывается здесь познанным, оставаясь той «вещью-в-себе», что не способна быть растворимой, даже если попадает в глубоко любящий раствор. Впрочем, что значит «глубоко любящий»? В том-то и суть житейской драмы поэта, что «подлинно любимым» (равно и «подлинно любящим» – во всяком случае в его личной максималисткой системе самооценок) он едва ли сумел стать, а иначе, быть может, как раз и могло бы случиться невероятное: понимание Целого. Я имею в виду понимание поэта как уникальной Целостности, как парадоксальной тайны прыжка почти невероятной силы. Однако выразимо ли это понимание в слове, тем более аналитическом? Разумеется, никогда. Понимание
Рильке был бродяжкой, сменившим за жизнь несколько сот мест проживания. Порой это трактовали как бегство от возлюбленных. Однако это было скорее свойство орфической души, через что может быть отчасти понята и невозможность для него «окончательного» семейного уюта: поэт должен был постоянно навещать мир мертвецов, и этой миссией едва ли возможно поделиться с домашними, которые всецело упоены «жизнью», понимаемой как отталкивание от смерти, как закрывание на нее глаз, как бегство от Обрыва.
В своих воспоминаниях княгиня Мария фон Турн-унд-Таксис рассказывает о беседах с Гуго фон Гофман-сталем, который после смерти Рильке часто заводил с нею разговор на тему, которая его тревожила: почему при всей внешней короткости отношений между ним и Рильке подлинного сближения не произошло, несмотря на все его, Гофмансталя, усилия. Фон Таксис сообщает о долгом разговоре с нею Гофмансталя именно на эту тему, для чего они специально съехались из разных городов. Княгиня долго ломала голову над вопросом, и однажды ее осенило, и она написала поэту, в чем, по ее мнению, дело: «Вы – поэт жизни, Рильке же – поэт смерти». И далее – панегирики Гофмансталю именно за это. Здесь мы как раз и отбрасываемся на периферию понимания, на невозможность с «близкого расстояния» (лицом к лицу) постичь целостный внутренний «проект поэта», тем более, что даже близкий друг Рильке философ Рудольф Касснер считал рилькевское «учение о смерти» ошибочным.
Как светская женщина, как существо внутри эстетически рафинированной европейской культуры, которая облегала ее очень уютно, как утонченный этой культуры адепт, как мать и жена, наконец как типично западный человек, всё воспринимающий в дихотомической проекции, не способный (и не желающий быть способным) к мистическому снятию двойственности, Мария фон Таксис не замечала в Рильке восточного человека, ибо вполне различала жизнь и смерть, противополагала их как силы несовместные. Потому-то его убежденность, что смерть находится в самом эпицентре жизни, что они неслиянно-нераздельны, что каждый предмет, даже последний ржавый гвоздь в заборе «поет о смерти», не только не направляли внимание княгини на путь к центру души Рильке, но пугали и тревожили.