По отзыву современника, Николай был «средний, не особенно сильный, не особенно интеллигентный человек, вознесенный судьбой на сверхчеловеческую высоту, выработавшийся в самоуверенного невежду, совместивший тряпичность души с упорством, а темноту свою — с нежеланием соприкасаться с жизнью и видеть жизнь».[3]

<p>ТАЩИТЬ И НЕ ПУЩАТЬ</p>

В небольшом домике на берегу моря царь подписал манифест о даровании свобод.

За умолкшими фонтанами и поредевшим парком, под шорох волны и осеннего ветра несколько человек спорили в прибрежном петергофском коттедже с раннего утра.

Дядья наседали на Николая и переругивались между собой. Спорили, есть ли в России революция. Сошлись на том, что наступила ли она или только надвигается, надо сманеврировать, выиграть время, собраться с силами — авось удастся удушить бунт в зародыше. Горячились Николай Николаевич, прозванный Длинным, и Алексей Александрович, известный в Петербурге гурман и гуляка. Оба теснят царя к письменному столику, где на раскрытом бюваре ждет его подписи бумага с заготовленным текстом.

Но он отказывается и упирается.

Он на это не пойдет.

Подпись свою на таком документе он не поставит.

Никаких послаблений. Никаких свобод.

Не просите и не уговаривайте. Напрасная трата времени.

Снова, в который раз, выступает вперед и нависает над племянником Длинный. Бегает по кабинету, рассыпая на ходу не совсем деликатную словесность, Владимир Александрович. Уступка эта ненадолго, повторяют они. Это не уступка, а уловка. Надо схитрить и извернуться, иначе все пропадет.

Отказывается.

Надолго ли, ненадолго — все равно.

Не расположен.

Папенька такого не наказывали. Напротив, они завещали не поддаваться. Ни прямой крамоле, ни юлящему либерализму. Их наказ был иной — по будочнику Мымрецову: тащить и не пущать.

К полудню уговаривающие обмякли. Но прибыло из Петербурга подрепление: Витте, глава правительства, он же один из авторов проекта Манифеста. На ходу выскочив из коляски, побежал вниз по парку, по опавшей листве.

Снова в коттедже уговоры. Под шум прибоя и ветра бархатно журчат круглые, настойчивые речи Сергея Юльевича Витте.

— Я вам не советую, — говорит он Николаю, — ходить на ненадежном судне по открытому океану. Переждите грозу в гавани. Эту паузу выжидания дает вам манифест о свободах. Переждав в тихой гавани непогоду, вы сможете взять прежний курс. У вас снова будут развязаны руки.

Ho реакция та же: нет!

Ни в какую.

Его желание иное: не отступать перед крамолой; навалиться на нее с силой утроенной, удесятеренной. Пойти на нее огнем и мечом. Подписи не будет. Льгот и попустительства не будет. Он не такой. Его принимают за кого-то другого.

Теперь, кажется, увядает и Сергей Юльевич.

Но осталась у него еще не выложенная карта: последние известия, привезенные из правительственной канцелярии.

Он считает своим долгом довести до сведения его величества:

а) что общее число бастующих по империи перевалило за миллион, а бунтующих в деревне — за три миллиона;

б) что число разгромленных крестьянами помещичьих имений достигло двух тысяч;

в) что отмечены первые бунты в армейских корпусах, возвращающихся с Дальнего Востока;

г) что если выступления мастеровых, мужиков и возвращающихся из Маньчжурии солдат сольются воедино, а маневр с манифестом не состоится, его величеству с семьей, возможно, придется эмигрировать из России;

д) о последнем свидетельствует поступивший из Берлина запрос: не желает ли его величество, чтобы на случай необходимости выезда был послан к Петергофу в его распоряжение германский эскадренный миноносец?

Пауза. Молчание. Пять минут. Десять.

Кажется, попадание.

Дошло.

Он что-то понял.

Похоже, он уловил, каков выбор: манифест — или германский крейсер.

Пожалуй, лучше манифест. С миноносцем подождем.

«Он сел у стола, ранее вставши, чтобы перекреститься, и подписал… Не у стола, стоящего на возвышенности, где он принимает доклады, а у стола, стоящего в середине комнаты, за которым он занимается»…[1]

Такого в его практике еще не бывало. Подумать только, какое унижение. Ему пришлось собственной подписью скрепить грамоту о предоставлении прав своим подданным — конечно, «ранее вставши, чтобы перекреститься».

До сих пор его обычаем были иного рода санкции, резолюции и повеления.

Они засвидетельствовали перед современниками и потомками, что в Российской империи самым последовательным, упорным и бескомпромиссным стражем царизма был сам царь.

В таком упорстве тихий и почти застенчивый Николай превзошел всех в своем окружении: премьера и министров, генералов и казначеев, дядьев и кузенов, сенаторов и священнослужителей, и даже самых ревностных из своих слуг — кудрявых молодцов из «Палаты Михаила Архангела».

Таков он был до 17 октября и после; в начале царствования и в конце; в препирательствах на петергофском взморье и несколькими годами раньше, когда с другого взморья, крымского, в порядке своей «социальной педагогики», принялся поучать царя здравомыслию и благоразумию Л. Н. Толстой.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги