— Что? Скажешь, нет?.. — повышая хриплый голос в ответ на мое осуждающее молчание распалялся Гурский. — Нет? А почему чем ближе к делу, тем их меньше остается?.. Заслышав фашистские «гочкисы», они оседают по пути, как галька в реке!.. Кого мы с тобой под каждым кустом находим, прижавшихся так, что не оторвать?.. Евреев!.. Кто вот сию минуту за легко раненным в тыл винтовку понес?.. Еврей!.. А комиссар, который первым врагу спину показал, он что — не еврей?.. Им от фашистов хуже всего приходится, а они где?.. Впереди других в бой бросаются?.. Пример подают?.. Мужчины они, наконец, или нет?..
Над Гурским, видно, кто-то крепко поработал. Ведь все, что он с такой горячностью и обидой сейчас, задыхаясь, выговаривал, было, при всей его несомненной искренности, самой настоящей клеветой. Я, например, собственными глазами видел, когда упал этот проклятый вещевой мешок, как меня обогнал, выпучив по-рачьи глаза, рыжий Орел, а за ним и два его дружка…
— Неправда, Гурский, — негодующе возразил я.
— Pas vrais?.. — повторил Гурский с обидой. — У тебя что, повязка на глазах, как у святой, не помню, Юстинии или Юстиции?.. А разве из твоего выводка с левого фланга нам никого не попадалось?.. И комиссара ты не видел?.. Это тоже неправда?.. Нервица серца!.. — злобно передразнил он.
— Конечно, неправда! Комиссара я, сам знаешь, вместе с тобой видел… И все равно неправда… Вопрос не в том… еврей он или нет… Он студент… Это студенты оробели… Мелкая буржуазия… — тоже пересиливая одышку, настаивал я: — Ты же не думаешь, что все евреи… к одному классу принадлежат… А поляков ты среди отставших не заметил?.. Что до меня, так я одного из своего выводка узнал… Тоже, между прочим, студент… И потом, все так устали от непрерывного бега… Уверен, мы километра три пробежали… На левом же фланге народ мелкий… И разве одним маленьким тяжело?.. Вот ты и я позади многих идем, а Орел, может быть, там впереди и говорит: «Куда это запропастился тот здоровый поляк с широкой рябой рожей, неужели струсил? А наш отделенный, тот уж, наверное, в тылу окопался, все эти русские из Парижа хороши…»
Мои слова подействовали на Гурского, словно кнут на притомившуюся лошадь. Усталости его как не бывало. Он рванул с места в галоп и сразу стал недосягаем для меня, тем более что опять начался подъем, пусть и мало заметный. У конца его пристроилось десятка два бойцов из нашей роты, старавшихся не высовываться. Гурский, не удостоив их взглядом, взлетел наверх. За ним взбежал и я.
Широкая песчаная плешина, на которой мы очутились, была усеяна залегшими. В нескольких десятках метров тянулась насыпь окопа, а за ней начинались оливковые плантации. Отсюда я смотрел на оставленный фашистами окоп уже сверху. Башни, поднимавшиеся за деревьями, при ближайшем рассмотрении оказались увенчаны четырехконечными крестами, по-видимому, это был монастырь. Правее оливковых насаждений коричневело вспаханное поле, испещренное распластавшимися фигурами в вельветовых комбинезонах. Воздух над нами шевелился от беспрерывно летевших пуль. Звуки, которые они производили, уже ничуть не напоминали полет жука. Здесь они звучали по-разному: одни посвистывали и даже как-то подвывали не лету, другие звонко, вроде циркового бича, щелкали, третьи издавали звон, как отпущенная струна.
— Клади се! Клади се! — со всех сторон настаивали бесчисленные голоса.
Гурский послушался и с разбега повалился на песок, а я продолжал, хрипя, лавировать меж прижавшимися к земле, пока не наткнулся на Казимира, лежавшего на боку и сложившего вместе подбитые шипами грандиозные подошвы. В тот самый миг, когда, выставив мешок, я падал на локти левее и чуть позади Казимира, он выстрелил, и я увидел, что ствол его винтовки взметнулся вверх, и она едва не вырвалась из рук, но Казимир, как на живое существо, навалился на нее туловищем и удержал. Ясно было, что он стрелял вообще впервые в жизни и не только не умел занять правильного положения при стрельбе лежа, но не подозревал и об отдаче… Пока я переваривал это открытие, он послал в ствол следующий патрон и выстрелил вторично, однако уже приноровился, и все обошлось без зримых последствий. Меня заинтересовало, по какой цели он бьет; с того места, где устроился я, неприятеля видно не было. Выдвинув вещевой мешок, я положил винтовку во вмятину на нем и попробовал оглядеться.
В десяти метрах правее меня расположился Юнин. Он тоже прикрылся набитым своим мешком, уперся раскинутыми носками в песок и, разостлав грязнющий носовой платок, разложил на нем обоймы, глаза его, однако, были полузакрыты, как у спящей птицы, он отдыхал.
Еще дальше, за кустиком чахлого папоротника, лежал Орел и, нахмурив огненные брови, азартно палил в кого-то, мне не видимого.