Как бы ни было, а поскольку совет из броневика совпадал с отданными ранее распоряжениями командира батальона, оставалось повиноваться. Бросив на дорогу осточертевший мешок с оборванными лямками и дав Казимиру подержать свою винтовку, я ухватился за верх стенки, служившей нам прикрытием, подтянулся и заглянул за него. Передо мной простиралась покрытая высохшей и вытоптанной травой лужайка, на которую не меньше, чем на оставленный бугор, шумно валились шальные пули. За лужайкой темнела оливковая роща, освещенная по вершинам начавшим склоняться за нее солнцем. Туда нам и надо.
— Напшуд, хлопаци, — вполне приемлемо скомандовал я по-польски.
Казимир положил винтовку наверх, подпрыгнул, лег, как садится на коня крестьянин, животом и, поболтав в воздухе огромными ботинками, уполз. Орел подсадил Юнина, тот протянул ему сверху руку. Остальные медлили. Я почувствовал, что должен подать пример. Взобравшись по осыпающейся стенке, я поднялся и, подражая Людвигу Ренну, остался стоять над дорогой, пока все поляки и значительная часть увлекаемых ими французов не вскарабкались на лужайку и не скрылись в оливах. Все это время на меня снизу смотрело столько глаз, что я почти не замечал опасного свиста пуль и, чтобы сохранять непринужденный вид, особых усилий мне делать не приходилось. Но едва я отошел от рытвины, как напускная невозмутимость покинула меня, и неожиданно для самого себя я пригнулся и побежал.
До цели оставалось немного, когда, заставив меня перейти на шаг, из олив показались санитары с носилками, на которых ничком лежал раненый. Подойдя поближе, я с внутренним содроганием опознал в нем Дмитриева, вернее его широкую спину. Положили его неудобно: грудью на подогнутую руку; другую, с зажатым в ней головным убором, он подсунул под голову; ветер пошевеливал его пепельные, начинающие седеть волосы. На фоне зеленого брезента повернутая ко мне щека, лоб, сомкнутые веки и даже подбородок под двухдневной щетиной были матово-белыми, как у мертвеца.
— Что с вами? Куда вас ранило? — подскочил я к носилкам, но Дмитриев не ответил, кажется, до него уже ничто не доходило.
— Ты его знаешь, этого поляка? — обернулся ко мне передний из тащивших носилки французов. — Да? Так не найдется ли у тебя несколько сигарет для него? Он, пока не потерял сознания, все просил курить, а у нас у самих нет.
Укрывшись от пуль, они зашли за растущую отдельно старую маслину и опустили носилки на траву. Я предложил обоим по сигарете, закурил сам, а остававшиеся в пачке положил неподвижному Дмитриеву в карман френча.
— Он тяжело ранен?
— Легко, — ответил передний и уточнил: — В задницу.
— Тогда почему он без сознания?
— Крови много потерял. Что обидно: ранен-то он своими. Он был далеко впереди всех, уже за оливами, с самыми храбрыми, которые добрались до стены этого монастыря дьяволов, там и заработал свою пулю. Только прилетела она из тыла. И таких — не он один.
— Посиди покури с нами, — видя, что я собираюсь идти, пригласил второй, на ремне через грудь несший винтовку Дмитриева. — Туда успеешь. Там, знаешь ли, горячо. Мы с ним уже четвертого выносим.
— Нет, спасибо. Мне пора. Так, говоришь, рана его не опасна?
— Кто знает, — уклонился он. — Врач еще его не осматривал… Ну, тогда пошли и мы. Вон коллеги еще одного волокут. Надо раньше их поспеть на перевязку. Иначе и вправду как бы этот приятель не умер.
— Похоже, что уже, — отозвался передний, — он словно прибавил в весе.
С горечью смотрел я вслед удаляющимся носилкам. Меня охватило раскаяние. Я чувствовал себя непоправимо виноватым перед Дмитриевым. Пусть я пока и не стрелял, слава богу, — не в кого было, а сам он выпустил с бугра три или четыре обоймы, и если наши и тогда уже находились там, где его потом ранило, значит, от тоже стрелял по своим. И все же я остро ощущал свою вину, ничуть не меньшую, оттого что вовсе не я послал по дурости эту злосчастную пулю. Ведь все время я так недоброжелательно относился к бедному «самотопу», почти как Иванов, разве что не столь открыто. А когда он нагрубил мне всего с час тому назад, я испытал нечто вроде ненависти. Не почувствовать этого Дмитриев не мог. И моя злость преследовала его, пока случайная пуля не нанесла этот непредумышленный, но предательский удар в спину. Когда Дмитриев вернется, я буду совсем иначе относиться к нему…
(Дмитриев не вернулся. Нигде и никогда больше мы не встретились: ни на фронте, ни в Альбасете, где мне впоследствии довелось не однажды побывать, ни в Валенсии, ни в Барселоне. Много раз пытался я позднее разузнать, что с ним случилось, но безуспешно. Поневоле пришлось увериться, что Дмитриев умер от нелепой раны, полученной им при боевом крещении бригады, и стал первой жертвой из нашей рассыпавшейся группы — невинной жертвой неподготовленности и неорганизованности, которые были необходимым последствием вызванной положением Мадрида спешки.